Под его непосредственным руководством пансионеры сами изготовляли костюмы и возводили декорации. В письмах к своим родителям они обращались с просьбой прислать им необходимые для проведения театрального действа материю и другие аксессуары: „Пришлите мне полотна и других пособий для театра… Ежели можно прислать и сделать несколько костюмов, – сколько можно, даже хоть и один“. [30]
Театральные представления проходили в одном из рекреационных залов (музеев), где обычно проходили перемены. Он был переустроен в театральное помещение со сценой, занавесом, рядами стульев и скамеек, размещающих многочисленную публику. Большую ее часть составляли одетые в серую униформу лицеисты, проживающие по соседству помещики, местное чиновничество, родственники учащихся и военные, дислоцированные в Нежинской дивизии. На этой сцене были поставлены такие пьесы, как трагедия „Эдип в Афинах“ Озерова, „Недоросль“ Фонвизина, „Урок сыновьям“ Крылова, несколько комедий отца Гоголя, а также ряд водевилей, переведенных с французского языка…
Николай Гоголь настолько неподражаемо и искусно исполнял свои роли, что каждый раз, когда он выходил на сцену, публика начинала безудержно смеяться. Его товарищи падали со стульев, видя, как он изображает разбитого беззубого брюзжащего старика или исполняет роль крикливой кумушки. „Видал я пьесу Фон-визина „Недоросль“ и в Москве и в Петербурге, – писал Базили, – но сохранил всегда то убеждение, что ни одной актрисе не удавалась роль Простаковой так хорошо, как играл эту роль шестнадцатилетний тогда Гоголь“. Один из других его друзей Иван Пащенко в своих воспоминаниях отмечал: „Все мы думали тогда, что Гоголь поступит на сцену, потому что у него был громадный сценический талант и все данные для игры на сцене: мимика, гримировка, переменный голос и полнейшее перерождение в роли, какие он играл…“ На самом деле эта игра требовала смены всего себя, полного перевоплощения, и она так соответствовала внутренней натуре Николая Гоголя, что его застенчивость в жизни на сцене при свете рамп обращалась в уверенность. Переодетый, он не боялся никого. Его всегда встречали аплодисментами, которыми доставляли ему двойное наслаждение, поскольку они воздавались и его собственной нескладной внешности.
Наиболее удачным сезоном был, несомненно, весь 1827 год. Первого февраля восемнадцатилетний Николай Гоголь пишет своей матери: „Я не знаю, когда лучше проводил время, как не теперь, – даже досадую на скорый полет его… Театр наш готов совершенно, а с ним вместе – сколько удовольствий“.
А после праздников он направляет победную реляцию своему другу Высоцкому: „Четыре дня сряду был у нас театр; играли превосходно все. – Все бывшие из посетителей, людей бывалых, говорили, что ни на одном провинциальном театре не удавалось видеть такого прекрасного спектакля. – Декорации (четыре перемены) сделаны были мастерски и даже великолепно. Прекрасный ландшафт на занавес довершал прелесть, освещение залы было блистательное. Музыка также отличилась; наших было десять человек, но они приятно заменили большой оркестр и были устроены в самом выходном, в громком месте. Разыграли четыре увертюры Россини, две Моцарта, одну Вебера, одну сочинения Севрюгина (лицейского учителя пения) и друг. Пьесы, предоставленные нами, были следующие: „Недоросль“, соч. Фонвизина, „Неудачный примиритель“, комедия Я. Княжина, „Береговое право“ Коцебу и вдобавок еще одну французскую, соч. Флориана, и еще не насытились: к светлому празднику заготовляем еще несколько пьес“. [31]
Это безудержное пристрастие к театру и к поэзии пришлось по вкусу не всем преподавателям. Если некоторые из них, в том числе директор лицея К. В. Шапалинский, молодой инспектор, преподаватель римского права Н. Г. Белоусов были сторонниками этого вида увлечения, то другие, в лице профессора права М. В. Билевича, видели в этом угрозу установленной в лицее дисциплине, а также моральному воспитанию его воспитанников. Будучи не в состоянии запретить проведение театральных представлений, М. В. Билевич воспринимал это как личную неудачу и продолжал настаивать на сохранении старых традиций, требуя от слабодушных коллег „ограничить пристрастия их учеников“.
Тогда еще свежи были события 14 декабря 1825 года. Восстание декабристов было утоплено в крови, но оно всколыхнуло общественное сознание в России. Несмотря на то, что заговорщики, среди которых фигурировали наиболее известные русские аристократические фамилии, были повешены или сосланы в Сибирь, новый царь Николай I предпринял все меры по укреплению своей власти и потребовал от своих подданных пресекать любую подрывную деятельность, представляющую угрозу верности трону. И если пансионеры Нежинского лицея не говорили между собой о далеких политических событиях, то преподаватели не могли оставить их без внимания, интерпретируя их каждый на свой манер.
Ярый реакционер М. В. Билевич усматривал в своем коллеге Белоусове закамуфлированного либерала. Противодействуя театральным „вольностям“, он стремился навязать свои порядки во всех сферах жизни лицея. Строча рапорт за рапортом в конференцию гимназии, он обвинил нескольких воспитанников лицея, среди которых был и Гоголь-Яновский, в том, что они вызывающе ведут себя и сочиняют поэмы, проповедующие бунтарское настроение. „Некоторые воспитанники пансиона, – писал Н. Г. Белоусов 25 октября 1826 года, – скрываясь от начальства, пишут стихи, не показывающие чистой нравственности, и читают книги, неприличные для их возраста, держат у себя сочинения Александра Пушкина и других подобных“.
Единственной причиной возникновения подобного непорядка, развращавшего воспитанников лицея, являлась, по его мнению, несоответствующая система преподавания естественного права, которая осуществлялась со стороны младшего профессора права Н. Г. Белоусова. На заседании педагогического совета он обвинил Н. Г. Белоусова в прочтении лекций по записям, следовавшим духу „опасной философии Канта“, „…хотя и предписано преподавать здесь по системе г-на Демартини“. Не утверждает ли Н. Г. Белоусов, что человек рождается свободным и что он имеет не только обязанности, но и права? Что в таком случае делать с прародительской практикой крепостничества? Можем ли мы требовать служения императору, проповедуя независимость человеческого духа? Куда движется Россия и куда пойдет мир, если продолжать сеять семена бунта в молодые головы, – риторически возмущался М. В. Билевич.
Директор гимназии К. В. Шапалинский, предпринимая всевозможные увертки, пытался замять это дело, но М. В. Билевич упрямо настаивал на своем. Через год К. В. Шапалинского сменил новый директор Д. Е. Ясновский, который сразу же ополчился против преподавателя естественного права Н. Г. Белоусова. По „делу свободомыслия“ в Нежине на него была заведена административная бумага. Педагогический совет тщательно одну за одной перепроверил все записи пансионеров. Среди вещественных доказательств обвинения были приведены и тетради Николая Гоголя. В них также обнаружили вызывающие беспокойство фразы. Николай Гоголь был вызван на допрос в качестве свидетеля. Он пытался спасти Н. Г. Белоусова, сводя на нет обвинения против своего преподавателя. Но даже симпатия, которую учащиеся проявляли к Н. Г. Белоусову, вызывала у проверяющих подозрение. За спиной лицеистов они усматривали надвигающееся пугало Французской революции. Им чудилось, что в ящиках или по крайней мере в головах учащихся несомненно имелись памфлеты против существующего режима. Не зарождается ли таким образом в России новое тайное сообщество? И они стремились без всякого промедления принять меры по изничтожению этой угрозы. Директор лицея К. В. Шаплинский вместе с преподавателями И. Я. Ландражиным и Ф. О. Зингером открыто поддержали Н. Г. Белоусова, опровергая утверждения М. В. Белевича по поводу злоумышленного влияния на молодежь. Рапорт по данному разбирательству был направлен министру народного просвещения. [32]