С Алексеем Николаевичем Ботяном мы не раз встречались в его московской квартире — в обыкновенном панельном доме, расположенном в одном из новых районов на юге столицы. Он много интересного рассказывал про свою долгую и бурную жизнь, при этом совершенно чётко зная, что говорить можно, а о чём — до сих пор нельзя. Собеседник горячий, увлекающийся, азартный, весёлый — говорит Алексей Николаевич быстро, порой сглатывая окончания слов, смеётся заразительно, — он ни разу в разговоре не перешагнул некую запретную черту, ни единожды не произнёс ту сакраментальную фразу, которой любят пощекотать нервы собеседника иные «посвящённые» люди: «А это не для печати!» И тут тебе могут такую информацию подбросить, что плакать хочется — ведь и опубликовать её нельзя, и обидно хранить втуне. Да, не зря говорят, что многие знания порождают скорби! Ботян, однако, к таким моментам в разговоре просто не подходит — не от какого-то беспамятства, которым он уж никак не страдает, и тем более не от недоверия к собеседнику. Ведь человека, которому нельзя верить, он раскусил бы сразу и на порог к себе не пустил. Просто имеются «табу», есть некие темы, которые трогать нельзя. Служба такая!
И ведь что поразительно: общаясь с людьми — сотрудниками той самой службы, которые по многу лет работали с Алексеем Николаевичем бок о бок и дружат с ним не одно десятилетие, — я постепенно понял, что знаю о его судьбе, точнее о работе, гораздо больше, чем каждый из них в отдельности. Любой из моих собеседников знал только «свой», так сказать, период, то время, когда они работали вместе, и имел представление только о том, чем они совместно занимались. Вести разговоры о том, что было раньше или позже, или в работе с другими сотрудниками, в этой среде просто не полагалось.
Впрочем, вернёмся к рассказу самого Алексея Николаевича.
Ничего потустороннего или мистического в названии деревни Чертовичи искать не нужно — нечистая сила здесь ни при чём! Так вышло, что это довольно большое поселение, стоявшее на лесной опушке, оказалось как бы чертой между дремучим лесом и полями. Дед Алексея, тоже Николай Николаевич, как и его сын, был объездчиком — вроде старшего лесничего, то есть какое-никакое, а для мужика начальство. Так что хозяйство у него было большое, и семья считалась зажиточной: был хороший участок земли, скот держали — лошадку и пару коров, даже прислугу нанимали, чтобы скот пасти и по дому помогать. Дед был заядлый охотник, имел ружьё, что в деревне далеко не каждому тогда приходилось по карману.
Да и тот факт, что жену он себе взял из не родных мест, а из довольно далёкого зажиточного села Журавцы, тоже свидетельствует о многом. Бабушку, насколько Алексей Николаевич помнит, звали Тереза — значит, была она католичка и, очевидно, полька, тогда как сам Николай Николаевич, белорус по национальности, был православным. Жили дед с бабкой лет до восьмидесяти, дружно и счастливо, и умерли в одном и том же 1910 году — кажется, ещё до женитьбы своего младшего сына и уж точно до рождения внука, который хотя и знал их только по рассказам, но регулярно навещал родные могилы на кладбище.
От деда и шла фамилия Ботян, которую несведущие люди считают то армянской, то молдавской — из-за того, что на «ян» заканчивается. Хотя фамилия это чисто белорусская и, как объясняет сам Алексей Николаевич, означает она «Аист», самую любимую в Белоруссии птицу, один из символов этой прекрасной республики.
Второй его дед, Роман, по фамилии Малявский, жил в селе Хордынове, что в полутора километрах от Чертовичей. Была у него такая странность — как выпьет, начинал кричать: «Я — пан! Остальные — холопы!» Почему? Внук этого не знал; семья у деда была простая, крестьянская, и над дедом за эти его выходки посмеивались. Хотя ещё до Первой мировой войны его сын, а потом и дочь уехали в Москву. Сын стал инженером на железнодорожном транспорте, в 1930-е годы участвовал в строительстве московского метро, а дочь работала в Министерстве финансов. Значит, он дал им хорошее образование — может, потому и чувствовал себя «паном»? Кстати, потомки Малявских пошли по научной линии, получили учёные степени… Алексей Николаевич до сих пор поддерживает с ними связь, хотя созваниваются они нечасто.
Несмотря на то, что отец Алексея поездил по миру, в совершенстве владел несколькими языками и к тому же неплохо разбирался в математике, был он не только книгочеем, но и хорошим столяром — делал двери и оконные рамы, столы и табуретки, чем в основном и зарабатывал на жизнь, — семья его жила небогато, при среднем достатке. Работников уже не нанимали — по хозяйству помогали подросший сын и две его младшие сестры, Мария и Зинаида, которые сами со всем вполне справлялись. Про то, что такое голод, Ботяны не знали, но зато трудились постоянно. Отец с матерью жили очень хорошо, дружно, никогда не ругались.
Детство для человека — лучшее, самое светлое время. Вот только, к сожалению, понимаем мы это с большим опозданием, уже тогда, когда вырастаем и уходим во взрослую жизнь. Конечно, остались в памяти Алексея Николаевича и какие-то печальные, даже страшные воспоминания о тех днях. Так, с 1920 по 1925 год в их края нередко наведывались разношёрстные банды из России — вплоть до недобитых махновцев, которые бесчинствовали и грабили приграничное население. Ботян помнит, сколько было разговоров после того, когда большой польский отряд во главе с местным комендантом гнался за бандой и сам попал в засаду — у поляков были немалые потери, погиб и комендант. Но в 1925 году польские власти как следует укрепили границу с Россией, и больше с тех пор никаких набегов не было. Да и на сопредельной советской стороне постепенно наводился порядок.
Рассказывать про детство можно много, но ведь мы (к сожалению или к счастью) пишем отнюдь не «Детские годы Багрова-внука», да и не дано нам, признаемся откровенно, расписать всё так, как в своё время сумел это сделать Сергей Тимофеевич Аксаков, повествуя о своём детстве. Вот, например, как у него было написано:
«С конного двора отправились мы на родники. Отец мой очень любил всякие воды, особенно ключевые; а я не мог без восхищения видеть даже бегущей по улицам воды, и потому великолепнейшие парашинские родники, которых было больше двадцати, привели меня в восторг. Некоторые родники были очень сильны и вырывались из середины горы, другие били и кипели у её подошвы, некоторые находились на косогорах и были обделаны деревянными срубами с крышей; в срубы были вдолблены широкие липовые колоды, наполненные такой прозрачной водою, что казались пустыми; вода по всей колоде переливалась через край, падая по бокам стеклянною бахромой…»[49]