— Чтобы создать человека, природе понадобилась вселенная (слово-то какое!) со всеми системами, галактиками, мирами, бесконечностями и еще более непостижимыми конечностями, а некоторые товарищи офицеры убеждены, что для того, чтобы создать человека, нужен топчан и баба. Мне жаль вас, гвардейцы!.. Как говорил профессор Роледер, стремитесь к познанию женщины. Притом, прошу поверить, это познание должно быть не разовым — вы же не гении! — это должен быть высокий альтруистический порыв. Самцы-затейники не в счет, они никогда не знали и не узнают тайного смысла любви. А я хочу, чтобы ты знал! Значит, я говорю: это процесс высокого бескорыстия. Поверим великим поэтам. Но тут у объекта, у женщины, разумеется, должна существовать познавательная субстанция, материал для познания. А то ведь бывает, что и познавать нечего — так, пустота. Значит как надо разбираться в женщинах, чтобы научиться выбирать! Это даже не наука, это искусство! Как говорил профессор Роледер (всегдашняя присказка Зайдаля), так вот, как говорил профессор Роледер, один из величайших знатоков любви и пола, в этом мире не существует ничего прекраснее, нет, не женщины — любви к ней… Когда-нибудь в жизни ты поймешь это, и тебе станет страшно.
— Страшно мне уже никогда не станет, — сказал я.
— А жаль, — посочувствовал Зайдаль. — И все-таки ты поймешь, что самое главное в жизни ты пропустил и это невосполнимо.
По-моему, цитаты из профессора Роледера он придумывал сам.
— Увы! Я не воин, — говорил Зайдаль. — Я на фронте потому, что мне стыдно было отираться в тылу. Я создатель автомобиля будущего, облаченный в погоны старшего техника-лейтенанта, и заодно могу возвращать к жизни машины, которые вы так великолепно умеете гробить.
Он подолгу молчал, но потом на него снова находил стих, и он говорил.
Так было.
Мы продолжали сидеть и мрачно смотреть друг на друга. Курнешов сохранял нейтралитет или видимость его. Но Зайдаль решил объясниться.
— В разведке с тобой тягаться трудно — спору нет. Можно даже подумать, что ты рожден специально для этого. А вышли на отдых — и ты маешься в лесу, ищешь, какое бы безобразие сотворить на удивление себе самому и на потеху товарищам. Тебе и в голову не приходит, что к другой жизни — настоящей — должно готовить себя. Иначе нет смысла в войне и победе.
— Выпить хотите? — предложил я от безысходности (как-никак от меня уходил друг).
— Выпить, конечно, можно. Можно? — спросил он у Василия, и тот кивнул. — Но жить с тобой в одной землянке все равно не стану.
Я полез под лежанку и достал литровую бутыль. Самогон был самый что ни на есть отвратительный. Они пили, морщились, ругали это пойло, обменивались репликами, словно меня здесь и не было. Мне надоело пустое и враждебное сидение, эта паршивая самогонка. Зайдаль это почувствовал и поднял палец:
— Теперь я должен сказать тебе самое главное, может быть, то, из-за чего все-таки пришел сюда.
— Давай.
— Война огнем прокаливает и очищает одних, но она же коптит и превращает в привидения других. Война не только убийством отвратительна — она плодит привидения на фронте и тем более в тылу. Я не хочу, чтобы ты попал в эту компанию. Убежден: таких, как ты сейчас, после победы перемелет первыми. Ты не только необуздан — это куда ни шло, — но начинаешь мнить себя чуть ли не центром вселенной. Если ты не поймешь, что надо быть готовым ко всему — здесь, сейчас, а не потом! — литым, подкованным на все четыре копыта, с огромным запасом прочности, там после победы тебе покажут такую кузькину мать, что никакие ордена тебя не прикроют и не спасут.
— А тебя что же, все это не коснется?
— Не знаю, — он задумался. — Коснется, обязательно коснется. Но, мне кажется, в меньшей степени. И не сломит… Кроме всего прочего и высокопарного война рождает и подлецов, и беззащитных — я постараюсь выйти из нее ни тем, ни другим. И мне бы не хотелось, чтобы ты вышел из нее беззащитным или — упаси и помилуй — подлецом.
По-моему, он сказал почти все, что хотел. Терять друга ой как не хотелось. Хотелось верить, что как-нибудь все образуется. Но… пусть будет как будет. Пусть время станет судьей и советчиком. Мне захотелось поскорее остаться одному и через застекленное окно под потолком землянки смотреть на верхушки скрипучих сосен.
Они ушли. В лесу стояли густые сумерки.
3
Еще теплой осенью, когда первые бои на Висленском плацдарме стали угасать и подвижные части были оттянуты в леса, подальше от переднего края, внезапно объявили противохимическую готовность. Противогазы давно порастеряли, повыбрасывали или приспособили для чего-нибудь. Ругались, путали свои с чужими, выменивали, писали акты и докладные. Начхим батальона впервые за всю войну почувствовал себя при деле: инструктировал, проверял, потел, бегал по лесу и даже разъезжал в коляске мотоцикла, которого раньше ему никто не давал.
В штаб вызвали трех офицеров. Никаких разговоров, никаких распоряжений. Усадили в кузов «доджа» и повезли в сопровождении кряжистого особиста Бориса Борисыча по кличке Бобо. Ехали в тыл по направлению к Висле. Бобо все время поглядывал на часы и елозил на переднем сиденье, а мы отбивали зады и спины в открытом кузове. Впервые на задание нас вывозил уполномоченный. Странно. Уже решили, что везут в глубокий тыл за Вислу, но машина круто свернула по лесной дороге влево. Дважды останавливали какие-то таинственные патрули, но проверяли документы только у сопровождающего. Перед выездом на опушку автоматчик с флажком указал съезд, машина остановилась. Мы выпрыгнули из кузова. Дальше метров триста нас вели по открытому полю. Небольшая группа людей виднелась возле ложбины и создавала окружение фигуре высокого ранга. Позднее увидели, что в самой ложбине на земле сидят около сорока офицеров. Бобо проурчал что-то командное и, косолапя, припустил бегом к стоящей в отдалении группе старших офицеров. Откозырял так, что жилы чуть не полопались, что-то доложил и побежал к нам. Вернулся мокрый, лицо в пунцовых пятнах, еле дышит.
— Разрешите спросить? — униженно промямлил один из офицеров.
— Ну-у…
— Вы там от натуги чего лишнего не сказали? А то нам отсюда послышалось…
Бобо только отмахнулся.
— Ты язык-то попридержи, — еле справляясь с одышкой, выговорил он. — Тихо подойти! Не здороваясь сесть на землю!
— А дышать можно? — осведомился другой.
— Курить нельзя! — вспомнил Бобо.
Мы спустились в ложбинку и присели, подобрав ноги. Офицеры действительно не курили, и почти никто не разговаривал. Отыскивали среди сидящих знакомых и подмигивали, кивая друг другу. Небольшая группа старших офицеров подошла и присела у края полукружья. В отдалении остались только двое — костистый, прямой, в безукоризненно ладном и, главное, не в полевом, а в повседневном маршальском облачении командующий фронтом. Он двинулся к сбору в сопровождении худого, как жердь, высокого старшего лейтенанта, который отличался от всех присутствующих тем, что на его гимнастерке справа был только гвардейский значок и больше никаких наград. Несмотря на сутуловатость, строен, хорош собой, небольшие усики. Маршал остановился и долго рассматривал не сидящих на траве, а линию горизонта, козырек его фуражки был плотно надвинут на глаза. Потом коротко кивнул: мол, здрасте.