Говорил он не очень связно, Булат терпеливо слушал его, на что-то отвечал — словом, была видимость беседы, вполне удовлетворившей нашего нежданного гостя. Потом кто-то объяснил нам, что, начав на заре «перестройки» свое предприятие со скромного лотка в подземном переходе, этот человек создал книготорговую империю с нешуточным, даже по западным меркам, оборотом. Бог ему в помощь…
Обостренное чувство справедливости Булата — особый разговор. Вот крохотный, казалось бы, малозначимый случай. В моем дворе вдруг заводятся осы — хоть бы и безвредные, но весьма и весьма надоедливые: едва учуяв запах съестного, они с лазерной точностью пилотируют невесть откуда на только что выставленные тарелки с едой, что делает совершенно невозможным не то чтобы полный обед под открытым небом, но и скорое чаепитие.
Однажды Булат возвращается со двора в дом очевидно удрученным. «Что случилось?» — спрашиваю я его. «Да, так… Муравьи осу заели. Не то, чтобы ее жалко — но противно, когда много на одного…»
Что на моей памяти не однажды заставляло Окуджаву умолкнуть в разговоре, не поддержать предложенную тему — это все, связанное с творческим его методом. Искусство Булата, мне кажется, было и для него самого некоей тайной, препарировать которую, объяснять он не пытался: пишется вот так — и все. «Каждый пишет, как он слышит…». Сейчас я думаю, что его удивительный талант отчасти и в том, что работал он с самым обычным языком.
Если так позволено выразиться, с первым словесным слоем — без специальных изысков, без попыток изощренности: он брал валяющиеся под ногами камушки — и строил из них чудесный, удивительный храм. Его слог — это тот, которым мы пользуемся повседневно. Его дар — в способности построить фразу так, что сразу понимаешь: за ней кроется особое значение и особый, сокровенный и близкий тебе смысл. И получается, будто не он, а ты сам только что произнес слова, которые вынашивал в себе многие годы…
Как у него это получалось? Еще и потому, думаю я, что к каждой фразе, к каждой запятой в уже законченном (и спетом…и опубликованном) тексте он мог возвращаться по многу раз, добиваясъ абсолютной точности звучания, абсолютного соответствия их заданной здесь мысли. Мне довелось наблюдать, как перед выступлением он пролистывал стопки машинописных страничек, пожелтевших, а стало быть, увидевших свет не вчера, — и, зачеркивая слова, тончайшим пером вписывал в тесное пространство между строчками другие, более подходящие сегодня, более правильные, более точные.
Несколько таких выброшенных им, наверное, после перепечатки страничек случайно сохранились у меня: вот в «Зворыкине» он заменяет «…память о них» на «…безумие их» — и вся строфа приобретает абсолютную законченность, может быть, даже совершенство. В другом тексте он заменяет определение улыбки тирана с «праведной» на «умильную»: замечаете эффект этой замены?
Не одно поколение литературоведов будет кормиться от того, что принято называть творческим наследием ушедшего.
И музыкальных критиков, и социологов: исследования композиторских находок Булата — обстоятельство, нередко остающееся не замеченным нашими современниками, а удивительный феномен — возникшие от начала 60-х миллионы единомышленников Булата Окуджавы — еще нуждается в объяснении.
Моя задача куда скромнее — вспомнить и рассказать. С известной робостью я предлагаю читателю собранные в одной обложке эпизоды, свидетелем и в какой-то степени участником которых мне довелось быть — от нашей беседы (текст ее был опубликован скромным тиражом годы назад) до только что завершенной в написании главы, повествующей о днях, когда могла прерваться жизнь этого выдающегося человека.
С памятью о них мне никогда не расстаться.
Для чего ты здесь…
Мы возвращались в Голливуд, в многоэтажную, занимающую целый квартал бульвара, респектабельную гостиницу — здесь в этот приезд остановился Булат Шалвович Окуджава «с сопровождающими его лицами». Традиционно эти лица в его творческих поездках есть члены его семьи — Ольга Владимировна и Булатмладший, носящий сценическое имя Антон. Так и в этот раз — не считая, конечно, импресарио, который к настоящему тексту прямого отношения не имеет и потому остается за кадром этих заметок.
Ехали мы быстро, скоростное шоссе, протянувшееся по самому краю долины Сан-Фернандо, выглядело в предночные часы действительно скоростным — вся дорога до отеля не должна была занять больше четверти часа. Только что разошлись те, кого хотел повидать в свой недолгий приезд Окуджава и кого удалось экспромтом собрать в этот вечер — за день до его отбытия из Лос-Анджелеса. Экспромт — он и есть экспромт: планировалось пригласить человек 5–7, откуда взялось еще 20 — известно только Господу. Лишним, однако, никто не стал, несколько минут растерянности завершились экспресс-визитом в ближайший супермаркет — словом, ничто не омрачило застольной беседы, если не считать ее непродолжительности.
Об этом мы, собственно, и говорили сейчас с Булатом Шалвовичем, как бы по инерции возвращаясь к оставленной только что теме: перевернутая жизнь России, новые, невесть откуда пришедшие в нее люди, вчера еще казавшиеся невероятными события… Слушая его, изредка подавая реплики, я вел свой джип машинально, не замечая дороги, — и понял это, лишь обнаружив, что мы въезжаем под арку, за которой начинается территория отеля, совершенно для себя неожиданно. И так же неожиданно я предложил Окуджаве: а не продолжить ли нам с ним беседу при магнитофоне?
Первая половина следующего дня оказывалась свободной, и с утра мы уже сидели в его номере у небольшого круглого столика, на котором я пытался приладить портативный микрофончик — так, чтобы шум работающего кондиционера не перекрывал негромкий голос Булата.
— Я не уверен, что формальное интервью — это то, чего ждал бы от нас читатель. Да и готового плана у меня нет… — признался я. — Попробуем представить себе контуры беседы так: «Поэт и эпоха». А конкретнее — отношение Булата Окуджавы к происходящему в России: что, на его взгляд, случилось со страной, с людьми? Каких еще перемен можно ожидать там?..
Когда все это случилось…
— Знаешь, Саша, мне вообще сложно отвечать на такие вопросы — я ведь не политолог… — заговорил после недолгого молчания Окуджава.
— Именно потому интересно, — вставил я, — потому что не политолог…
— Да, я понимаю, — но поэтому я, быть может, буду произносить какие-то смешные вещи. И, может быть, даже буду, что называется, открывать Америки… Я не думал об этом систематически, но вот что главное: когда все это случилось и когда процесс начал развиваться, я обнаружил, что во мне почти ничего из происходящего не вызывает удивления. Огорчение — вызывает. Горечь, печаль… Вот. Потому что, как мне кажется, я неплохо знаю историю России, увлекаюсь и занимаюсь ею.