– Вот они – Адамы… и их тощая Ева!!
Председательствующий в собрании Федор Сологуб прекратил прения, порекомендовав судить молодых поэтов «не по словам, а по делам»:
– Жизнь покажет, насколько прочен акмеизм.
Осторожный «песельник» Николай Клюев на всякий случай немедленно отмежевался и от акмеизма, и даже от «Цеха поэтов»:
– И рыба ищет, где глубже, а человек – где лучше!
В «Аполлоне» Маковский, очень недовольный постоянными скандалами, не скрывал разочарования. Гумилев упрямо гнул свою «линию». В февральском номере появилась статья Мандельштама «О собеседнике», в мартовской – подборка стихотворений всех участников кружка «Акме», в апрельской – материалы о «предтече акмеизма» Франсуа Виллоне (Вийоне). Но было ясно: альянс «Аполлона» с «Цехом поэтов» доживает последние дни. На помощь «цеховикам» неожиданно пришел Владимир Нарбут, вернувшийся в Россию сразу после всеобщей амнистии ввиду годовщины 300-летия Дома Романовых. Едва оглядевшись в Петербурге, Нарбут неожиданно очутился в кресле главного редактора «Нового журнала для всех»[337]. Журнал был «идейным», демократическим, с устоявшимся кругом подписчиков – земских учителей, сельских фельдшериц и прочей крепкой провинциальной интеллигенции «из народа». Но Нарбут планировал повернуть почтенное издание к новейшей столичной литературе и искусству, прежде всего – к акмеизму:
– То, что на обложке стоит «журнал для всех», вовсе не должно означать «для всех тупиц и пошляков»!
О пережитом в Африке Нарбут, жестоко страдавший от приступов тропической лихорадки, вспоминал с отвращением: грязь, скука, пьянство, хуже, чем в пинском или могилевском захолустье.
– Ну-ка, – недоверчиво спрашивал Гумилев, – скажи, что такое «текели»?
– Треть рома, треть коньяку, содовая и лимон, – отвечал Нарбут. – Только я пил без лимона.
– А если пойдешь в Джибути от вокзала направо, что будет?
– Сад.
– Верно. А за садом?
– Каланча.
– Не каланча, а остатки древней башни… Да, действительно, был в Джибути…
Контраст африканских впечатлений Нарбута с восторженными картинами из собственной памяти не переставал изумлять Гумилева.
Он вновь собирался в Абиссинию!
На минувшее Рождество в Царском Селе появился профессор Борис Александрович Тураев. Автор фундаментальной «Истории Древнего Востока», Тураев желал обозреть африканскую живописную коллекцию, о которой некогда писал петербургский «Синий журнал»[338]. Вечер получился незабываемым. Все трофеи по случаю были расставлены в гостиной на стульях и диванах. Стремительный, сам похожий на какую-то ощипанную африканскую птицу, Тураев ахал и охал, скакал от одного картона к другому, тут же принимаясь излагать свое виденье каждого сюжета. У складня, изображавшего Деву Марию и крылатого святого Абуну Тэкле-Хайманота, восхищенный профессор окончательно возликовал и зашелся красноречием, живописуя мучения чернокожего подвижника, простоявшего во имя Господа семь лет на одной ноге:
– Видите, он изображен шестикрылым, с отделенной левой ногой?! Это потому, что, согласно преданию, ангел-хранитель Абуны положил прямо к небесному престолу отсохшую конечность своего подопечного, потребовав взамен шесть крыльев, как у серафимов, – как знак невиданной славы! А какие глаза! Удивительно лаконично, ярко, выразительно…
Коля-маленький внимал необычной экскурсии, по-детски приоткрыв рот. Казалось, из благоговения, он сам, подобно св. Абуне, готов стоять перед Тураевым на одной ноге. Гумилев, не избалованный вниманием ученых востоковедов, растрогался. Проводив гостя, он упаковал складень в нарядную обертку и на следующий день повез Тураеву в университет рождественский подарочный сюрприз.
Гумилев поджидал Тураева в стеклянном кондитерском павильоне, устроенном в начале знаменитого коридора Петровских Коллегий – «одном из тех прелестных, заставленных книгами уголков Петербургского университета, где студенты, магистранты, а иногда и профессора пьют чай, слегка подтрунивая над специальностью друг друга». «В этом маленьком собраньи, – вспоминал Гумилев, – мой складень имел посредственный успех: классик говорил о его антихудожественности, исследователь Ренессанса о европейском влияньи, обесценивающем его, этнограф о преимуществе искусства сибирских инородцев. Гораздо больше интересовались моим путешествием, задавая обычные в таких случаях вопросы: много ли там львов, очень ли опасны гиены, как поступают путешественники в случае нападения абиссинцев. И как я ни уверял, что львов надо искать неделями, что гиены трусливее зайцев, что абиссинцы – страшные законники и никогда ни на кого не нападают, я видел, что мне почти не верят».
Тем не менее присутствовавший при оживленной беседе проф. С. И. Жебелев[339] осведомился у занятного студента: был ли тот с рассказом о своих приключениях в Академии Наук? Гумилев честно признался Жебелеву, что академические служители в мундирах с галунами, охраняющие официальную науку от внешнего мира, внушают ему робость куда большую, чем африканские гиены. Через полчаса Гумилев уже стоял с рекомендательным письмом от Жебелева в приемной директора Музея антропологии и этнографии академика Василия Васильевича Радлова. А тот, выслушав краткий отчет об Абиссинии, внезапно предложил энтузиасту возглавить научную экспедицию в Северо-Восточную Африку!
Окрыленный Гумилев представил в Музей этнографии проект грандиозного проникновения в Данакильскую пустыню от южных ее границ до северных, в ходе которого планировалось даже объединение местных племен и перемещение их на территорию султаната Рагета, поближе к побережью. Однако к ведению столь масштабных действий в Сомали ведомство Радлова оказалось неготовым. К февралю 1913 года Гумилев разработал новый план, который и был благополучно утвержден:
«Я должен был отправиться в порт Джибути в Баб-эль-Мандебском проливе, оттуда по железной дороге к Харару, потом, составив караван, на юг в область, лежащую между Сомалийским полуостровом и озерами Рудольфа, Маргариты, Звай; захватить возможно больший район исследования; делать снимки, собирать этнографические коллекции, записывать песни и легенды. Кроме того, мне предоставлялось право собирать зоологические коллекции. Я просил о разрешении взять с собой помощника, и мой выбор остановился на моем родственнике Н. Л. Сверчкове, молодом человеке, любящем охоту и естественные науки. Он отличался настолько покладистым характером, что уже из-за одного желания сохранить мир пошел бы на всевозможные лишения и опасности».