Четверг, 9 мая
Сижу на солнышке рядом с германской таможней. Только что мимо меня в Германию проехала машина со свастикой на заднем окне. Л. в таможне. Я клюю «Жезл Аарона»[209]. Пойти и посмотреть, что там происходит? Замечательное сухое ветреное утро. На нидерландской таможне мы пробыли десять секунд. Здесь мы ждем уже десять минут. Окна в решетках. Они выходят, и мрачный мужчина смеется при виде Митци (обезьянка). Однако Л. рассказал — пока он был внутри, вошел крестьянин в шляпе, и этот мужчина, заявив, будто его контора все равно что церковь, заставил его снять шляпу. Хайль Гитлер, сказал маленький худенький мальчик, открывая возле барьера портфель, возможно с яблоком. Мы становимся подобострастными — то есть довольными, — когда офицер улыбается Митци — в первый раз сгибается спина.
Смысл произведения искусства в том, что одно черпает силы в другом.
Бреннер. Понедельник, 13 мая
Странно видеть, как страны сменяют друг друга. Кровати теперь с перинами. Простыней нет. Строятся дома. Австриец, величавый. В Инсбруке зима стоит до июля. Никакой весны. Италия противостоит мне синей заставой. Чехословаки впереди идут на таможню.
Перуджа
Сегодня проехали Флоренцию. Видели бело-зеленый собор и желтую мелеющую Арно. Гроза. Ирисы горят на фоне туч. Теперь в Ареццо. Великолепный собор.
Тразименское озеро; стояли на лугу, заросшем ярко-красным клевером; озеро как яйцо ржанки; серые оливы, щегольские, утонченные; холодное зеленое море. Едем дальше, расстроенные, что не остановились в Перудже. Брафани, где мы были в 1908 году. Все то же самое. Такие же горячие обожженные солнцем женщины. Но кружева и все остальное выставлено на продажу. Было лучше в Тразимене. Вчера зашла купить булочки и обнаружила поразительное патриархальное зрелище, когда все — хозяева и слуги — собрались возле очага. Котел на огне. Наверное, ничего не изменилось с шестнадцатого века: люди хранят вино. Мужчины и женщины косят. Там, где мы были, пел соловей. Лягушата прыгали в воду.
Брафани: три человека наблюдали, как дверь открывалась и закрывалась. Слово парки, обсуждали приходивших — подводя итог, определяя им место. Женщина с твердо очерченным, орлиным лицом — красные губы — как птица — абсолютно довольная собой. Покачивающиеся французы, небогатая сестра. Теперь они сидят и обсуждают человеческую природу. Мы спасены нашим замечательным багажом.
Рим: чай. Чай в кафе. Дамы в ярких нарядах и белых шляпах. Музыка. Глядим на людей, как в кино. Абиссиния. Дети не дают покоя. Завсегдатаи в кафе. Мороженое. Старик в греческом кафе.
Воскресное кафе: Н. и А.[210] рисуют. Очень холодно. В Риме воскресенье тише, поэтому лучше воспринимаешь город. Импульсивные старые дамы с большими лицами. К. говорит о Монако. Талейран. Очень бедная черная костлявая женщина. Эффект неряшливости из-за тонких волос. Премьер-министр в письме предлагает рекомендовать меня в почетную свиту. Нет.
Вторник, 21 мая
Странности человеческого разума: проснулась рано и вновь стала думать о книге о профессиях, о которой ни разу не вспомнила за семь или восемь дней. Почему? Это связано с романом — что будет, если они выйдут одновременно? И это знак, что я должна писать. Однако сейчас я собираюсь за тряпками с Н. и А, но их нет.
Воскресенье, 26 мая
Пишу в шесть часов вечера в воскресенье — оркестр то играет, то затихает, кричат дети — в слишком роскошном отеле, где официанты приносят меню и я позорно мешаю французские слова с мучительно заученными итальянскими. Все же могу, лежа на кровати, ради удовольствия отбарабанить Gli Indifferenti[211]. Земля здесь прекрасна — например, когда мы впервые выезжали утром из Рима, — море и полоса невозделанной земли; и зонтичные сосны, после Чивитавеккьи: еще, конечно же, напряженная скука Генуи и Ривьеры, с их геранями и бугенвиллеями и ощущением, будто тебя затолкали между горой и морем и держат на ярком роскошном свету, но повернуться негде, так круто спускаются вниз горы с хищными шеями. Но первую ночь мы провели в Леричи, который, благодаря заливу, спокойному морю, зеленому паруснику, острову, мерцающим красно-желтым ночным огням, казался совершенством. Однако подобное совершенство больше не побуждает меня браться за перо. Это слишком просто. Сегодня в машине я думала о Роджере — Brignolles[212] — Coiges[213] — честное слово, оливы, красная земля, сочная трава и деревья. Но вот опять заиграл оркестр, и нам надо спуститься вниз, чтобы роскошно пообедать местной форелью. Уезжаем завтра, дома будем в пятницу. И хотя мне не терпится вновь накормить свои мозги, я отложу это на несколько дней. Почему? Почему? Не устаю спрашивать себя. Мне кажется, очень скоро я смогу привести в порядок финальные сцены: мне пришло в голову, как развить первый параграф. Однако не желаю слишком сильно мучиться «писательством». Надо пошире открыть западню. Представляю, пока мы едем, как меня не любят, как надо мной смеются; и горжусь своим намерением храбро защищаться. И писать!
Среда, 5 июня
Опять здесь (в Лондоне), и мрачное цепенящее чувство, заставившее меня думать о себе словно о мертвой, с тех пор, как мы приехали, постепенно слабеет. Все сначала, проклятая высохшая рука, опять в общем-то пустая глава. Каждый раз я говорю себе, это будет ужасно! и никогда не верю. Потом надвигается обычная депрессия. И я мечтаю о смерти. Но теперь мне понятно, что последние 200 страниц предъявляют свои права и требуют чего-то вроде пьесы; все кончено; я перестаю соображать; но после болезненной интерлюдии вдруг начинается — с телефоном — жизнь. Раздражение извне. (Я собиралась написать о драматической форме, которая не дает мне покоя.)
Понедельник, 10 июня. Духов день
Монкс-хаус. Много работаю. Думаю закончить эти сцены. Сегодня утром не могу писать (вторник). Как мне сказать, чтобы звучало естественно, я унаследовала Розу и Звезду!
Четверг, 13 июня
В некотором смысле это похоже на то, как я писала «Волны» — последние сцены. Перегружаю свои мозги, и приходится делать перерыв; иду наверх; натыкаюсь на растрепанную миссис Брюстер; возвращаюсь; нахожу несколько слов. Предельная конденсация; контрасты; соединение всех частей в одно целое. Значит ли это, что получается хорошо? Чувствую, что у меня есть высокая колонна, и мне ничего не остается, как тащить ее и потеть. Вот так. Текст становится более обнаженным и более напряженным. А потом такое облегчение, когда идут воздушные сцены — как та, где Элеонора! — только их тоже надо ужать. Очень устаю, стараясь все правильно разместить.