— Да нет… — не согласился Булат. — Его «купил» Лужков, друг Глазунова. А Борис Николаевич… Лужков хороший хозяйственник, он делает полезные дела — это Ельцин ценит. Остальное Борис Николаевич как-то не учел. Или — не знал. Сказал ему Лужков: «Великий художник, смотрите — очередь на него. Надо пойти!» — «Ну, пойдемте…» — согласился Ельцин. Вот, собственно, и все.
Поэт в России
Казалось бы — живопись и есть живопись. Интересно — неинтересно. Талантливо — неталантливо. А здесь получалось: наши — не наши… То же и с литературой. И тогда я спросил: по наблюдению моего собеседника, присутствует ли в сегодняшних обстоятельствах это свойство народного сознания россиянина: как там было у Евтушенко — «Поэт в России — больше, чем поэт…»? Соответственно, художник — больше, чем художник. И так далее…
— Я думаю — нет. — Ответ Окуджавы прозвучал уверенно, и при этом не чувствовалось в нем абсолютно никакого сожаления. — Поэзия, — говорил он, — сейчас в России занимает нормальное место. Раньше, в начале 60-х годов, у нас был поэтический бум. Но почему это происходило? Да по очень простой причине. Жизнь после XX съезда партии менялась. А пресса не менялась — она была та же самая. И партия стояла у руководства, и ложь была.
Так вот — поэтические вечера были тогда единственной отдушиной, единственной, где можно было почерпнуть… ну, духовную информацию, понимаешь… Это было несколько необычно — поэтому люди валили на вечера. И они ждали от поэзии чуда. Лекарства ждали от своих бед. Потом постепенно поэзия заняла свое место, бум кончился. Истинные любители поэзии остались, но их никогда не было очень много. А любопытные отсеялись. И сейчас…
— Но вот же, не далее как вчера, — использовал паузу я, — мы были свидетелями тому, как полторы тысячи человек, едва уместившиеся в зале, устроили овацию поэту Окуджаве… Пришли на встречу те, кто совсем недавно оставил Россию, и те, кто живет в эмиграции десять-пятнадцать лет. Там были представлены все слои общества! Так что, можно считать, мы наблюдали отражение энтузиазма современного российского народонаселения… Энтузиазма, проявляемого, как мне кажется, не только в связи с абстрактной любовью к авторской песне…
— Ты что имеешь в виду? — остановил меня Булат. Этого я почти ожидал, потому что знал, как не любит он, когда в разговоре с ним или просто в его присутствии говорят о достоинствах его книг, о его личной популярности… Убедиться в этом я имел возможность очень много раз.
— Я имею в виду отношение к поэту вообще — и к Окуджаве, в частности… — попробовал упорствовать я.
— Не будем обольщаться, — не согласился Булат. — Потому что многие здесь все-таки тоскуют по России. И я для всех — олицетворение России, вот в чем дело, понимаешь… У них это связано с молодостью, с надеждами…
— Значит, все же ипостась поэта-кумира, поэта-пророка сохранилась — пусть не в полной мере, но применительно к определенному поколению людей и к определенной группе литераторов, — настаивал я. — Я думаю, что та часть людей из эмиграции, которая пришла на выступление, она достаточно представительна — и, наверное, для российского населения тоже.
— Может быть… Может быть… Должен тебе сказать, что я никогда на свой счет не обольщался: я всегда считал, что мои успехи, как и любой успех, связаны не столько с моими данными, сколько с качеством совпадения меня с потребностью времени. Вот потому я так прозвучал. А не потому, что я очень большое явление. Нет, — после недолгой паузы продолжил он, — если бы я сегодня вдруг появился с теми своими песнями, такого впечатления это, конечно бы, не произвело. Совсем другая атмосфера сейчас, совершенно другие запросы… Но я — как история уже, понимаешь…
— Признаюсь, я не однажды думал по этому поводу, пытался понять: время — да, совпадение — да… Но присутствует здесь еще нечто. — Не удержавшись, я снова нарушил табу, наложенное Окуджавой на собеседника: «меня при мне не обсуждать!» — Я вижу это нечто, главным образом, в противостоянии сомнительной концепции, выраженной поэтическими же, вроде бы, средствами — «Добро должно быть с кулаками…». И Куняев в этом утверждении вовсе не одинок. Все творчество Окуджавы — это утверждение чего-то совершенно противоположного: добро должно быть добро!
— Конечно, конечно! Кулак — это символ жестокости. Насилия. Ну, я не знаю, я себя обсуждать не хочу. Я никогда себя не анализировал, это не моя задача…
Естественно. И мне оставалось лишь найти оправдание тому, что граница, допускаемая Булатом, снова оказалась мною нарушенной.
— Я просто ищу объяснения. Препарировать писательское творчество, на мой взгляд, вообще задача малоблагодарная. Вот написалось и написалось… С чем, конечно, не согласятся специалисты, ибо профессией их как раз являются подобные исследования.
— По опыту знаю, — продолжил свою мысль Окуджава, — если я подумаю: хорошо бы написать вот это, и оно произведет впечатление на этих — ничего не получится! Или получится чушь какая-то… Никогда нельзя задумываться над желаниями публики. Я кричу то, что мне кричится. А нравится это или не нравится — не моя забота. Потрафлять публике — это эстрадная манера. Да и то — серьезный эстрадный артист никогда не потрафляет публике, он делает свое дело. Вот Камбурова. Сначала ей было трудно, ее не понимали, не признавали. Постепенно образовался, как теперь это принято говорить, электорат, образовался круг ее почитателей — умных, серьезных.
— Но знаем мы и серьезных поэтов, грешащих слабостью: подбросить публике нечто, наверняка ей понравящееся.
— Есть, конечно! Но вот Пастернак никогда этим не грешил. И Мандельштам… И Ахматова…
— А с Пастернаком не приходилось встречаться? зацепился я за имя.
— Один раз в жизни я с ним столкнулся — и был в полуобморочном состоянии. Потому что для меня он — великий поэт. Я был совершенно неизвестен, не печатался еще. Шел 1948 год. Он приехал тогда в Тбилиси, его пригласили писатели Грузии — и я пошел к нему в гостиницу. Он меня очень хорошо принял, сказал какие-то слова, усадил, предложил — читайте! И я читал. Прочитанное мною на него никакого впечатления не произвело — потому что тогда я писал «под Пастернака». Еще я сказал ему, что учусь в Тбилисском университете и хотел бы перейти в Литинститут. И вот тут он заговорил — но не о моих стихах, а о том, что учиться надо в университете, и что все зависит от того, что в нас заложено, — где бы мы ни учились, кем бы мы ни были…
— Да, в действительности так и есть. Ну, что такое Литературный институт имени Горького? — смешно… В нашем университете преподаватели были не хуже, и знания нам давали более глубокие, чем в Литинституте… — «кузнице писательских кадров», — вставил я. — Но какие дворники там были!.. — Я имел в виду известную байку о талантливейшем Андрее Платонове: согласно ей, писатель, попавший в жестокую немилость, вынужден был ради жилья убирать двор московского Литинститута.