Таковы были «хоромы» Михаила, о которых ходило столько сплетен в Москве. А знаменитый шолоховский баркас, о коем тоже много говорили (как в Америке, наверное, говорят о яхте какого-нибудь миллионера), был обыкновенной небольшой рыбацкой лодкой, к тому же еще и дырявой.
На базу шолоховского куреня обитали конь Серый, за которым ухаживал рабочий Николай, корова, любимица Анастасии Даниловны и Маруси, две охотничьих собаки — гордость Михаила, и большое поголовье домашней птицы — куры, гуси, утки, индейки. В общем, обычное середняцкое хозяйство, если не брать в расчет «батраков» — Анну и Николая. Но Михаил был человеком городской профессии и мог, в отличие от горемычных крестьян, иметь домашних работников, не считаясь при этом «кулаком».
Но в 29-м году все изменилось. Казаки, и зажиточные, и победней, в одночасье лишились всего: земли, крупного скота, инвентаря и даже домашней птицы. А вот знаменитого писателя раскулачивать не стали, да и не числился он крестьянином, земельного надела, кроме подворья, не имел.
Вот тогда станичники отчетливо почувствовали разницу между собой и Шолоховым, тогда и стал нежданно-негаданно Михаил на Верхнем Дону кем-то вроде «барина» — или «пана», как говаривали в тех местах. Так уж повелось на Руси: встречают по одежке, провожают по уму, но оценивают человека все же по одежке. В сущности, те станичники, что слушали «Тихий Дон» при свете керосиновой лампы, восхищались писательством Михаила точно так же, как некогда восхищались его спектаклями на сцене народного театра. Писатели, артисты, чтецы-декламаторы, слепые певцы, ярмарочные клоуны, бродячие циркачи, цыгане с медведями — всё это были, в восприятии простых казаков, люди, призванные за деньги развлекать народ. Никто уже не говорил, что писательство Михаила — «не мушшинское дело», но и вровень с «мушшинским» никому не приходило в голову его ставить, как не ставят рядом казака-землероба и артиста, изображающего казака. Уважать молодого Шолохова уважали, но все-таки с неуловимой долей иронии.
И вот когда люди в горький час свой увидели, какую могучую защиту в жизни дает это несерьезное писательство, они поняли, наконец, что Михаил не просто уважаемый человек, но еще и знатный — как некогда помещики, коннозаводчики, атаманы, прасолы и купцы. Петр Яковлевич Громославский говорил жене довольно: «Не ошиблась ты, старая, с зятьком! Наскрозь увидала, что за человек Михаил. Я-то все: «ломоть отрезанный», «перекати-поле»!.. А энто ить купецкая порода, оне в воде не тонут и в огне не горят! Он зараз, гутарят, лучший писатель в Эсэсэсэрии! И единственный на весь Дон кулак!»
Сначала подобные разговоры забавляли Михаила, потом стали раздражать. Меньше всего он хотел бы, чтобы его достаток колол кому-то глаза, но и прятать его от глаз людских не собирался. Что он, вор? Людям не станет лучше, если он скроется от них за высоким забором или вообще уедет в город, считал Михаил. Для них, может быть, очень важно, что он, знаменитый писатель, не бежит с перепаханного коллективизацией Дона. Когда-то его отец потерял все, сам Михаил уехал в Москву с жалкой котомкой в руках, а теперь он живет не хуже, чем отец в лучшие годы. Значит, глядя на него, люди могут обрести веру, что не все еще потеряно, еще возможна жизнь, перемены к лучшему. Важно лишь не закрываться от людей, помогать им, делиться всем, чем можно.
И люди пошли к нему за помощью. Они просили не только денег и еды, но и заступничества перед властями. Заступничества просили даже чаще. Михаил помнил, как рассказывал ему Харлампий Ермаков о своей работе в Комитете крестьянской взаимопомощи: «Всем я помочь никогда не смогу, но для тех, кому совсем туго, обязанный в лепешку разбиться». И Михаил шел в РИК, в партячейку, просил, уговаривал. Как правило, ему старались идти навстречу.
В отличие от многих собратьев по перу, он не любил разглагольствовать во хмелю о священной роли русского писателя как ходатая за народ, но, когда пришло его время стать таким ходатаем, взял на себя эту роль, как будто готовился к ней всю жизнь, без позы и самолюбования. Но, очевидно, далеко не всем это понравилось… На памятном сентябрьском пленуме РАППа партийный выдвиженец из Ростова-на-Дону Владимир Ставский вдруг ни с того ни с сего заявил о «необходимости для Шолохова переменить место жительства, переехать в рабочий район». Михаил сначала подумал, что это гипербола, развивающая давнюю идею — будто бы ему необходимо «впитать в себя лицо рабочего класса». Но вскоре вслед за Ставским предложение о переезде (неизменно звучало: «в отличную квартиру») повторили и другие писательские и партийные начальники. Михаил понял, что кому-то он сильно стал поперек горла на Дону. Впрочем, кому именно, догадаться было не так уж и трудно. Любая помощь «лишенцам», включая еду и детские вещи, считалась преступлением, а он не только ее оказывал, но еще ходил просить за несчастных в местные советские и партийные органы. А там не могли наотрез отказать всесоюзной знаменитости…
Иногда просьбы о помощи приходили с совсем неожиданной стороны. Председателем Вешенского колхоза, к немалой растерянности казаков, был назначен молодой еврей, «двадцатипятитысячник» Або Аронович Плоткин, бывший механик речного пароходства. Взялся он за дело по-большевистски энергично, сдал государству все излишки хлеба, едва не разбазарив семенной фонд. Когда же на носу оказалась новая посевная, пришлось ему схватиться за голову. На хозяйственные нужды требовались деньги, а где ж их взять? Хлебных излишков не продавали, колхозная касса пуста. Государство обещало кредиты, да так и не дало. А Плоткину из райкома — план посевной кампании и разнарядку на урожай. Было от чего схватиться за голову: ведь о ней, родимой, в случае срыва посевной шла бы речь! Колхозники посмотрели на потерявшегося «Ароныча», посоветовали: «Сходи к Шолохову. На соседней улице живет. Он человек простой, последним поделится».
Плоткин пошел. Шолохова он не читал, видел его впервые — вышел к нему молодой парень небольшого роста, стройный, по-военному ладный, с трубкой в зубах. На гостя он смотрел прищурившись, с некоторым удивлением.
— Або Аронович Плоткин, председатель вашего колхоза имени Буденного, — осклабив щербатый рот, представился тот.
В глазах у Шолохова появились смешинки.
— Шолохов Михаил Александрович, — сказал он, пожимая гостю руку. — Не сочтите вопрос за бестактность: а что это у вас за редкое имя такое?
— Толком не знаю, — пробормотал Плоткин. — Праздник вроде такой — Девятая Аба… Еврейский, — добавил он, почему-то при этом подмигнув.
— Религиозный, вероятно? Так-так. Ну и у нас имена из святцев. Только звучит ваше имя уж слишком непривычно для здешних мест: «Аба», «Баба»… Готовая рифма для частушки. Вам бы представляться, к примеру, Андреем. Вы не позволите мне называть вас так?