Ее горе было долгое время невыразимым. Ей везде казалось, что она видела кровь; каждого, кто входил, она спрашивала: верен ли он ей? Она непременно хотела узнать всех убийц своего супруга; сама расспрашивала о них раненого камер-гусара, которого осыпала благодеяниями; но удар, который он получил, до того ошеломил его, что он не мог назвать по имени ни одного из заговорщиков. Тогда она приказала провести через залу своих младших детей в глубоком трауре и через графиню Ливен приказала их гувернантке, полковнице Адлерберг,[268] обратить особое внимание на лица присутствовавших и наблюдать, не изобличит ли сам кто-нибудь себя. Лицо Зубова нисколько не изменилось; весьма равнодушно он сказал своему соседу: «Удивительно, до какой степени маленький великий князь Николай похож на своего деда». Талызин, напротив того, побледнел; но полковница сочла более благоразумным не сообщать этого замечания вдовствующей императрице.[269]
Эту последнюю в ее печали новая императрица покидала как можно реже и выказывала ей самые нежные дочерние чувства. Мария Феодоровна была весьма тронута этим вниманием. Тайный советник Николаи находился у нее в то самое время, когда доложили о молодой императрице. Он просил позволения тут же повергнуть ей свое почтение. «Сделайте это, — сказала Мария Феодоровна весьма громко, когда входила Елизавета. — Ей никогда нельзя в достаточной степени оказать почтения». Потом пошла к ней навстречу, и обе со слезами обнялись.
13-го числа вся императорская фамилия в первый раз поехала в Михайловский замок для того, чтобы, согласно обычаю, собраться у тела. Императрица-мать не хотела до тех пор видеть генерала Бенигсена,[270] но в этот день я сам заметил, что, уходя, она опиралась на его руку, когда сходила с лестницы. Этот человек обладал непостижимым искусством представлять почти невинным свое участие в заговоре.
Тело Павла было набальзамировано, и, так как всей этой операцией распоряжался ст. сов. Гриве, я обязан ему подробным отчетом во всем, что он заметил. На теле были многие следы насилия. Широкая полоса кругом шеи, сильный подтек на виске (от удара, нанесенного Аргамаковым, или, как говорят другие, Николаем Зубовым, посредством рукоятки пистолета), красное пятно на боку, но ни одной раны острым орудием, как полагали сначала; два красных шрама на обеих ляжках, — вероятно, его сильно прижали к письменному столу; на коленях и далеко около них значительные повреждения, которые доказывают, что его заставили стать на колени, чтобы легче задушить. Кроме того, все тело вообще покрыто было небольшими подтеками; они, вероятно, произошли от ударов, нанесенных уже после смерти.
Когда Павел выставлен был на парадной постели,[271] на нем был широкий галстук, а шляпа надвинута была на лицо». Таким образом прикрыты были и красная полоса кругом шеи, и шишка на виске. Сверх того, приняты были меры, чтобы народ, проходя перед телом, мог его видеть только в некотором отдалении. Мне показалось, что его нарумянили и набелили, дабы на посиневшем лице сделать менее заметными следы задушения, ибо, хотя каждый знал, какой смертью умер император, но открыто говорили только об апоплексическом ударе, и сам Александр, как уверяют, долго полагал, что испуг убил его отца.
Если бы покушение не удалось, пострадали бы не одни исполнители, но и многие другие, которые, только зная о существовании заговора, по легкомыслии слишком рано этим хвастали. Один офицер, который в эту ночь находился в веселом обществе, налил себе в 12 часов бокал вина и пил за здоровье нового императора. В другом доме камергер Загряжский в 12 часов вынул из кармана часы и сказал присутствовавшими «Messieurs, je vous annonce qu’il n’y a plus d'empereur Paul».
Мне остается еще рассказать о впечатлении, которое это столь же ужасное, сколь неожиданное происшествие произвело на всех жителей Петербурга.
Рано поутру, на рассвете, царствовала мертвая тишина. Передавали друг другу на ухо, что что-то случилось, но не знали, что именно, или, вернее, никто не решался громко сказать, что государь скончался, потому что, если бы он был еще жив, одно это слово, тотчас пересказанное, могло бы погубить.
Я сам встал на рассвете. Квартира моя была в Кушелевом доме на большой площади, прямо против Зимнего дворца. Я подошел к окну и в первую четверть часа видел, как войска проходили через площадь в разных направлениях. Это меня не удивило; я думал, что назначено было учение, как это часто бывало. Вскоре после того пришел мой парикмахер. Его, видимо, тяготила какая-то тайна. Я едва успел присесть, как он шепотом спросил меня, знаю ли я, что государя отвезли в Шлиссельбург или даже — что он умер. Эти смелые слова меня испугали; я приказал ему молчать и сказал, что хочу притвориться, будто ничего не слышал от него. Но он стал меня уверять, что, наверное, произошло что-то важное, потому что сам видел, как в 12 часов ночи гвардия прошла по Миллионной, мимо его квартиры.
Я был взволнован, тотчас приказал подать экипаж и поехал в Михайловский замок. Дорогой, хотя и было довольно далеко, я ничего не заметил; народ был еще спокоен; на улицах, как обыкновенно, были прохожие. Но уже издали, у ворот, которые ведут во дворец и где обыкновенно стояли двое часовых, я заметил целую роту под ружьем. Это было мне верным знаком, что произошло что-то необыкновенное. Я хотел, как всегда, въехать в ворота, но меня не пропустили и объявили, что дозволен проезд одним только придворным экипажам. Сначала я сослался на повеление государя, которое ставило мне в обязанность находиться каждое утро во дворце. Офицер пожал плечами. Я стал ему доказывать, что карета моя придворная, потому что поставлялась от двора. Но он мне объяснил, что покуда под названием «придворный экипаж» следует разуметь только такие кареты, у которых на дверцах императорский герб, а у моей кареты этого герба не было. «Для чего все это?» — спросил я наконец в недоумении. Он снова пожал плечами и замолчал.
Через несколько часов вход во дворец был свободен, и я поспешил к обер-гофмаршалу; но его нельзя было видеть. Через канцелярского чиновника я наконец получил первые достоверный сведения.
Ослепленная чернь предалась самой необузданной радости. Люди, друг другу вовсе не знакомые, обнимались на улицах и друг друга поздравляли. Зеленщики, продававшие свой товар по домам, поздравляли «с переменой»,[272] подобно тому как они обыкновенно поздравляют с большими праздниками. Почтосодержатели на Московской дороге отправляли курьеров даром. Но многие спрашивали с боязнью: «Да точно ли он умер?» Кто-то даже требовал, чтоб ему сказали, набальзамировано ли уже тело; только когда его в том уверили, он глубоко вздохнул и сказал: «Слава Богу!»[273]