Прежде всего я осведомился у Обри, будем ли мы проезжать Вестминстерский мост. По пути от Ватерлоо и вниз по Йорк-роуд я заметил, что старые дома снесены и на их месте воздвигнуты новые здания Совета Лондонского графства. Едва мы свернули с Йорк-роуд, как я увидел вдруг Вестминстерский мост — он сверкнул, словно солнечный луч, нежданно пробившийся в тучах! Он был точно такой, как и прежде, и его по-прежнему сторожили строгие здания Парламента, вечные своей красотой. Все здесь было таким, как я оставил когда-то, — и к глазам моим подступили слезы.
Я решил поселиться в отеле «Ритц» — он строился в те годы, когда я был еще мальчишкой, и однажды, проходя мимо, успел краем глаза заглянуть в дверь, увидел позолоту и роскошь вестибюля; с тех пор мне все хотелось увидеть когда-нибудь, как же он выглядит внутри.
У входа собралась огромная толпа, и тут уж я произнес небольшую речь. Наконец я вошел в номер, и меня охватило мучительное желание остаться наедине с самим собою. Но я был вынужден несколько раз выходить на балкон, подобно некоему королевскому величеству, и выражать народу свою признательность. Трудно описать, что испытывает человек в столь необычных обстоятельствах.
Мои комнаты в отеле были заполнены друзьями, но мне не терпелось как можно скорее от них отделаться. Было уже около четырех часов, и я им сказал, что хочу до обеда немножко вздремнуть, а вечером мы непременно увидимся.
Едва все ушли, я быстро переоделся, спустился на грузовом лифте и задним ходом незаметно выскользнул на улицу. Я бросился вниз по Джермин-стрит, поймал такси и поехал через Хей-маркет, Трафальгар-сквер, по улице Парламента и по Вестминстерскому мосту.
Такси свернуло за угол, и передо мной открылась Кеннингтон-роуд! Вот она. Невероятно! Здесь ничего не изменилось. На углу Вестминстербридж-роуд стояла, как прежде, церковь Христа. А на углу Брук-стрит — кабак «Пивная кружка».
Я остановил такси, не доезжая дома номер 3, на Поунэлл-террас, и пока я шел к дому, мою душу охватило странное чувство покоя. Я остановился, вбирая в себя ощущение этой минуты. Дом номер 3 на Поунэлл-террас! Вот он, похожий на старый голый череп. Я взглянул вверх на два окна нашего чердака, у которых сидела когда-то мама, ослабевшая от голода и уже терявшая рассудок. Окна были плотно занавешены — они не выдавали чужих секретов, оставаясь равнодушными к человеку, который стоял внизу и долго, долго смотрел на них. Однако их молчание говорило мне больше, чем могли бы сказать слова. Вскоре меня окружили любопытные ребятишки, и я был вынужден уйти.
Я пошел искать на задворках Кеннингтон-роуд конюшню, где я помогал дровосекам, но она была заложена кирпичом, и дровосеков там не было.
Затем я поехал к дому номер 287 по Кеннингтон-роуд, где мы с Сиднеем жили вместе с отцом, Луизой и их маленьким сыном. Я смотрел на окна комнаты во втором этаже, которые так живо напомнили мне горести моего детства. А как безобидно выглядели они теперь, такие мирные и незнакомые!
И дальше, в Кеннингтонский парк, мимо почты, где у меня на сберегательной книжке лежало шестьдесят фунтов — деньги, которые я с невероятными ухищрениями скопил еще в 1908 году, — они были все еще там.
Кеннингтонский парк! Несмотря на ушедшие годы, он все так же печально зеленел. Здесь у Кеннингтон-гейт Хетти назначила мне первое свидание. Я на минуту остановился и посмотрел, не выйдет ли кто из трамвая? Кто-то вошел в вагон, но никто не вышел.
И, наконец, я поехал к дому номер 15 на Гленшоу-Меншионс, по Брикстон-роуд, где была квартирка, которую мы с Сиднеем с такой любовью обставили для себя. Но я уже был неспособен что-либо почувствовать — во мне оставалось лишь любопытство.
Возвращаясь в отель, я по пути остановился возле ресторана «Рог» и зашел туда промочить горло. В свое время это было довольно элегантное заведение с баром, отделанным полированным красным деревом, зеркалами во всю стену и бильярдной. В большом зале этого ресторана состоялся последний бенефис моего отца. Сейчас «Рог» имел вид совсем плохонький, хотя все здесь оставалось нетронутым с прежних дней. Здесь же неподалеку была и кеннингтонская школа, где я проучился два года. Я посмотрел на нашу площадку для игр — этот жалкий клочок серого асфальта стал еще меньше: его потеснили воздвигнутые здесь новые здания.
Я бродил по Кеннингтону, и вся жизнь моя здесь казалась мне сном, и только жизнь в Америке была реальностью. Но тем не менее меня не оставляло легкое чувство страха: а вдруг эти глухие улицы нищеты еще обладают властью заманить меня и похоронить в зыбучих песках своей безнадежности.
Много чепухи писали о моей склонности к одиночеству и глубокой меланхолии. Может быть, у меня никогда не было потребности в большом количестве друзей без разбору, которых привлекает лишь знаменитое имя. Я люблю друзей, как и музыку, — когда я в настроении. Нетрудно помочь другу в нужде, но не всегда можно пожертвовать для него своим временем. Когда моя популярность достигла апогея, вокруг меня толпилось несметное количество приятелей и знакомых. А так как мне свойственна не только общительность, но и некоторая замкнутость, я порой испытывал непреодолимое стремление уйти от людей. Может быть, именно это и послужило основанием для тех статей, авторы которых писали о моей нелюдимости, скрытности и неспособности к настоящей дружбе. Это, конечно, вздор. У меня есть два-три добрых друга, которые скрашивают мне жизнь, и их общество всегда доставляет мне радость.
Однако в прессе меня либо превозносили, либо поносили — в зависимости от точки зрения автора. Например, Сомерсет Моэм писал обо мне так:
«Чарли Чаплин… его комизм прост, мил и непосредствен. И все-таки вы все время ощущаете, что за этим скрывается глубокая грусть. Он человек настроения, и, чтобы почувствовать, что его юмор пронизан печалью, вам вовсе не обязательно слышать, как он шутливо говорит: „Вчера вечером на меня напала такая хандра, прямо не знал, куда деваться“. Он не кажется счастливым человеком. Я подозреваю, что он иногда тоскует по тем трущобам, где вырос. Слава и богатство вынуждают его вести образ жизни, который его тяготит. Мне кажется, он с грустью, чувствуя невозвратимость утраты, вспоминает о свободе своей юности, с ее бедностью и горькой нуждой, когда ему приходилось бороться за кусок хлеба. Улицы южного Лондона по-прежнему остаются для него средоточием озорства, веселья и сумасбродных приключений… Мне кажется, я вижу, как он теперь входит в свою виллу и не понимает, зачем он пришел сюда, в это чужое жилище. Я подозреваю, что единственный дом, который остался для него родным, — это крохотная каморка на втором этаже дома на Кеннингтон-роуд с окнами во двор. Как-то вечером мы с ним гуляли по Лос-Анжелосу и зашли в один из беднейших кварталов. Нас окружали обшарпанные доходные дома и жалкие аляповатые витрины лавчонок, где продаются товары, которые изо дня в день покупают бедняки. Его лицо вдруг осветилось улыбкой, и он с оживлением воскликнул: „Вот это настоящая жизнь, верно? А все остальное — одно лишь притворство“ [83].