В одну из последних встреч с Шарлем Эрмитом она откровенно призналась ему в этом. Французский ученый отнесся с большим сочувствием к Софье Васильевне и написал П. Л. Чебышеву:
«Пользуясь вашей добротой, я выражаю пожелание, чтобы вы смогли вызвать к себе в С.-Петербургскую академию наук г-жу Ковалевскую, талант которой вызывает восхищение всех математиков и которая в стокгольмском изгнании хранит в сердце сожаление и любовь к своей родине — России. Я узнал от нее о том участии, которое вы приняли в ее избрании членом-корреспондентом Академии, в то же самое время она сообщила мне о своем тяжелом душевном состоянии в связи с ее пребыванием за границей, и я решаюсь просить вас, по мере возможности, оказать ей нужную поддержку».
Зима 1889 года казалась Софье Васильевне нескончаемой. Как и прежде, профессор Ковалевская тщательно готовилась к лекциям, добросовестно вела семинарские занятия, щедро оделяя учеников сокровищами своих глубоких и блестящих знаний. Но профессорская деятельность в чужом краю больше не радовала: выхода из замкнутого круга не было. С таким трудом завоеванная слава первой женщины-ученой ни на йоту не приблизила к осуществлению цели жизни — открыть дорогу женщинам к университетской кафедре. Софья Ковалевская, казалось ей, была только «случаем», не более. А лишенная широкой общественной арены, она отдавала слишком много сил тревогам о личной судьбе.
Не отвлекала от этих мыслей и Анна-Шарлотта, пребывавшая в мрачном расположении духа из-за своих обстоятельств. Ее брак с итальянским математиком Дель Пеццо откладывался. Дель Пеццо наследовал после смерти отца титул герцога Кайянелло и, как глава аристократического рода, католик, мог вступить в брак с разведенной женщиной только с особого разрешения папы римского. А надежд на такое разрешение было мало.
Стокгольмское «общество» тоже немало портило настроение подруг, слишком бесцеремонно обсуждая их жизнь. И они решили вырваться из этой душной атмосферы пересудов хотя бы на время рождественских каникул, отправившись в Париж, где никому не было до них дела, где могли они отвлечься литературными интересами.
Какой грустной, безотрадной была эта дорога! В Копенгагене, куда подруги прибыли, чтобы пересесть в поезд, идущий во Францию, друзья не узнавали Ковалевскую. Она кашляла, очень похудела. Однажды, получив сильно взволновавшее ее письмо, она вскочила с постели и, полуодетая, в тонких ботинках, выбежала на улицу — в дождь, в грязь, ветер. Вернулась в отель, сильно промокнув, и просидела в мокрой одежде до поздней ночи.
— Ты увидишь, — сказала Софья Васильевна в ответ на просьбы Анны-Шарлотты переодеться, — что я даже серьезной болезни не в состоянии схватить! О, не бойся, смерть наверное пощадит меня, потому что именно теперь мне очень хотелось бы умереть. Такое счастье никогда не выпадет мне на долю.
А еще так недавно она утверждала.
— Правда, жизнь не представляет собой слишком ценного клада, но все же мы удивляемся всякий раз, когда кто-нибудь преждевременно лишает себя его. Читала ли ты «La joie de vivre» («Радость жизни») Золя? Помнишь ли восклицание того бедного, пораженного подагрой старца, жизнь которого была не более как длительной агонией, восклицание, вырвавшееся у него при вести о самоубийстве его старой служанки; «Каким глупым нужно быть для того, чтобы покончить с собой!» Мне кажется, что так бывает очень часто: люди, много страдавшие, не ожидающие от жизни ничего, крепче привязываются к ней и считают порывом безумия лишение себя жизни раньше времени. Как подумаешь, какая глупая вещь жизнь!
Подруга пыталась объяснить, как она понимала, причину личных неудач Ковалевской, в достаточной мере изучив характер русской ученой на своих с нею отношениях:
— Ты требуешь от мужчины слишком много. Ты никогда не удовлетворилась бы любовью, какая выпадает на долю большинства женщин. Ты слишком углубляешься в себя, анализируешь отношения; в тебе нет той любви, которая забывает себя для других, ты знаешь только такую, которая требует столько же, сколько дает. Ты даешь очень много и не можешь понять, когда тебе не дают столько же, что человек, может быть, даже не способен на большее. Своим ироническим умом ты низводишь мужчину с пьедестала, на который он сам себя возвел. Кому не хочется казаться выше, чем он есть на самом деле? Больше любят тех, кто поддерживает это заблуждение о выдуманном величин. Разве не замечала ты, Соня, что мужья нежны лишь с такими женами, которые смотрят на мир их глазами, ловят с благоговением, как откровение господне, каждое их слово, женской слабостью понуждают мужчину быть их рыцарями-защитниками?! А сильная женщина, принимая на свои плечи заботы мужчины, лишает его возможности покровительствовать ей, казаться лучше и сильнее. Ты, Соня, неудержимо стремишься всегда показать свою силу, стать равной мужчине во всем.
— Может быть, может быть, — рассеянно соглашалась Софья Васильевна.
Она напоминала Анне-Шарлотте девочку из английского анекдота, которую спросили, чего ей дать; орехового торта или лимонного пирога? Девочка ответила: «И того, и другого, и каждого столько, как если бы дали только одного».
— Может быть, может быть, — повторяла несчастная Алиса-Соня. — Мне еще в юности писал дядя Петр, чтобы я желала умеренно и только того, что выполнимо. Может быть…
По приезде в Париж, где Анна-Шарлотта Леффлер была всего один раз проездом, она забросала Софью Васильевну вопросами: «А это что? А где то-то и то-то?» Ковалевская отвечала: «Не знаю, не помню».
Париж, радостный, дававший ей отраду Париж не производил на нее теперь впечатления. Тоска закрывала мир, как свинцовая туча. В России не было для нее места. Максим не писал, а его друзья сообщали неутешительные для нее вести.
Не отвлекали от печальных мыслей и многочисленные знакомства с литераторами Франции, актерами, учеными, политическими деятелями, шумная жизнь, в которую вовлекали Софью Васильевну и Анну-Шарлотту парижские друзья.
Но однажды подруг пригласил к себе скандинавский писатель Юнас Ли, который давал обед по случаю приезда в Париж композитора Эдварда Грига и его жены. За столом собрались друзья хозяина — писатели Иоганн Рунеберг, Кнут Бикзель, Ида Эриксон.
В маленьком кружке царило то светлое, праздничное настроение, какое бывает там, где все друг друга любят, где все друг другу искренне рады.
Юнас Ли произносил горячие речи о политической свободе. В честь Софьи Васильевны Ковалевской, «знаменитой, замечательной», было провозглашено тоже немало тостов. И вдруг Юнас Ли заговорил о ней не как о профессоре математики, а как о маленькой Тане Раевской, которую он научился любить по книге воспоминаний Ковалевской «Сестры Раевские». Ему было от всего сердца жаль ребенка, с такой тоской желавшего любви и нежности, ребенка, которого никто не понимал.