Где-то в октябре—ноябре 1857 года Ланской призвал к себе Мельникова и потребовал, «чтобы тот не писал в журналах». Через много лет Салтыков вспоминал: «Мельников прибегает ко мне и сообщает об этом. Ну, стало быть, и до меня дело касается. Иду к Ланскому. Спрашиваю его. Старик весь покраснел и говорит: «Это до вас вовсе не касается». Однако все-таки это очень и очень Салтыкова касалось. Ведь именно осенью его письма вскрывались (перлюстрировались) в III отделении, а в октябре в этом малопочтенном учреждении завелась даже переписка, в которой Салтыков упоминался как «человек безнравственный и сатирик, нерасположенный к правительству», и агент-осведомитель даже предлагал произвести «обыск его бумаг». Вряд ли такой обыск был произведен, однако соответствующие предупреждения «быть осторожным» Салтыков, конечно, получил, что заставляло его на какое-то время прекратить печатание своих новых произведений, по крайней мере до тех пор, «покуда не разъяснится мрак, скопившийся на моем горизонте». Письмо к Е. Ф. Коршу, где находятся эти слова, было написано 10 декабря 1857 года, и как раз в эти дни читал Салтыков статью Добролюбова.
Служебные неурядицы, все эти начальственные предупреждения и предостережения по поводу печатания его произведений вновь и вновь напоминали о том неустойчивом равновесии между службой и литературой, в которой он находился уже почти два года, с начала писания «Губернских очерков». Он по-прежнему служил честно и добросовестно — по крайнему своему разумению; он считал свою службу полезной, в особенности в условиях напряженной борьбы между теми, кто практиковал либерализм в «капище антилиберализма», такими «красными бюрократами», как Николай Милютин, и теми, кто был самим этим капищем — чиновниками и царедворцами вроде графа Панина.
Салтыков уже твердо знал, что его истинное дело, его призвание — литература. Но и порвать с опостылевшей петербургской службой он никак не мог: надо же чем-то жить, литературой-то не проживешь, ведь он не маститый Тургенев и не свободный и независимый Лев Толстой.
Над Россией медленно плыл морозный декабрь 1857 года. В бледном свете короткого дня, под немой звездной чернотой или резкой лунной синевой ночи стыли снежные дали бесконечных полей, чащи и буреломы неисходных лесов; дышали там и сям пахучими древесными дымами затерянные в русских просторах деревушки и барские усадьбы, тянулись к небу кресты и колокольни бесчисленных церквей. Земля ждала весны... ждала воли... Не спал мужик, тревожно, но привычно думал о своей полосе, о своем коняге, о буренке; хватит ли до нового урожая хлеба, достаточно ли овса и сена. Думал о первенце Петрухе, не падет ли на него жребий идти в рекруты, думал о Марье, ведь опять ей, больной и истощенной, придется жать барское поле, когда и на своем-то еще рожь стоит. Волновало и новое — слухом земля полнится — вдруг выйдет желанная воля! И не надо будет надрываться на барщине, и земля станет вольная, своя, не барская?.. В каком-нибудь пошехонском захолустье не спалось и барину — и его одолевали беспокойные мысли о столь возможной «катастрофе» — крестьянском освобождении. Куда тогда деваться, как жить, когда в так в утлом хозяйстве едва концы с концами сводятся?..
А в кабинетах высших сановников Российской империи — вплоть до самодержца — кипела то явная, то скрытая глухая борьба мнений, интересов и честолюбий, сочинялись «записки» и «всеподданнейшие доклады», составлялись проекты теперь уже неизбежных — это всем было ясно — реформ, готовились царские рескрипты.
Когда в марте прошлого года в Москве Александр II, пусть в форме неопределенной и осторожной, высказал свою монаршую волю, он надеялся, что помещики поймут его, но они не поняли или понять не пожелали, помещичье «земство» затаилось в беспокойном и враждебном ожидании. Царь тщетно надеялся на то, что сами «благомыслящие владельцы населенных имений», поборов свой дремучий эгоизм, свою животную боязнь, смогут все же осознать всю меру опасности, нависшей над российским государством, поймут, что есть лишь одно средство преодолеть эту опасность — стать на путь неотложных реформ, и прежде всего крестьянской. В августе 1856 года в Москве, куда по случаю коронации собрались губернские предводители дворянства, министр Ланской и товарищ министра Левшин вели с этими «представителями поземельных владельцев» долгие убеждающие беседы, пытались склонить их «двинуться в новый путь». Закоренелые же эти крепостники выражали лишь тупое удивление и непритворный страх: они даже не представляли себе, как это можно лишить их извечно принадлежащей им земельной и «крещеной собственности» — мужика. Тогда в январе следующего, 1857 года по привычному бюрократическому порядку был образован Секретный комитет «для обсуждения мер по устройству быта помещичьих крестьян» (слова «освобождение» еще боялись как огня). Составлен комитет был из высших сановников империи под председательством самого царя, а в его отсутствие — типичнейшего бюрократа николаевского времени, ярого крепостника, бывшего начальника III отделения и шефа жандармов графа А. Ф. Орлова. Правда, в комитет вошел также и настроенный в пользу реформы, но постоянно колеблющийся Ланской — «либеральный кисель», как назвал его Салтыков. «Вопрос был поднят, — писал один современник, — вся Россия об этом узнала, и хотя комитет был секретным, но тем но менее несостоятельность его ни для кого не была тайною». В чем в конце концов все члены комитета оказались согласны, так это в том, что надо вновь, более настоятельно обратиться к самим помещикам с «поручением» выработать пути и условия крестьянской реформы. Согласны они были и в том, что помещичье землевладение должно остаться незыблемым. Бюрократическая круговерть всяческих «записок» завершилась в ноябре 1857 года составлением проекта царского «рескрипта» виленскому генерал-губернатору В. И. Назимову. Этот рескрипт и должен был содержать такое поручение.
Салтыков, близкий тогда к Ланскому и его помощнику Милютину, напряженно следил за деятельностью Секретного комитета.
20 ноября 1857 года Александр II подписал рескрипт Назимову, содержащий «главные основания», которыми следовало руководствоваться при выработке проектов крестьянской реформы. Важная роль отводилась губернским по крестьянским делам комитетам: правительственная бюрократия впервые призывала к себе на помощь дворянское «земство», и дело реформы уже не могло оставаться делом секретных бюрократических комитетов, оно неминуемо должно было стать гласным. Через день Ланской получил согласие царя конфиденциально сообщить рескрипт и свое «дополнительное отношение» для сведения начальству губерний, на случай если бы дворянство изъявило «подобные», то есть «эмансипаторские» желания. Не медля ни минуты Ланской вызвал чиновника особых поручений Павла Ивановича Мельникова и поручил ему спешно заняться печатанием и рассылкой документов. В ночь с 23 на 24 ноября курьер уже вез семьдесят пять экземпляров рескрипта и отношения министра на вокзал Николаевской железной дороги для отправления «хотя бы с товарным поездом». Ланской недаром торопился. Мельников услышал от него на другой день: «Вы, вероятно, удивлялись моей вчерашней торопливости, а ведь нынче ночью было мне приказано помедлить, но я мог ответить, что уже поздно». Секретный комитет никак не хотел расстаться со своей секретностью, самодержавная бюрократия как огня боялась гласности. Но на этот раз «красный бюрократ» Милютин, вдохновитель действий Ланского, победил.