И однако ж по русскому языку у Саввы «двойка», а по физике «четыре с минусом». Недобрым словом помянут в записках директор Авилов, с которым юный Мамонтов был «на ножах». «Мой враг директор гимназии Авилов казнил меня на выпускном экзамене за мою независимость и самоволие».
Профессор Леонтьев на выпускном экзамене предложил Савве перевести латинского классика, а когда выслушал «перевод», спросил:
— Скажите, господин Мамонтов, вы когда-нибудь занимались латинским языком?
— Откровенно признаться, господин профессор, — ответил храбрый гимназист, — латинским я не интересовался.
— Это и видно.
М. Копшицер пишет в своей книге: «Профессор поставил двойку, к великой радости директора. Двойка эта была нешуточной и грозила отнюдь не переэкзаменовкой, а повторным прохождением курса седьмого класса».
Итак, во всем повинен директор Авилов, но ведь кроме единицы по латинскому языку нерадивый ученик получил низкие баллы по русскому, по истории, получил единицу и, видимо, не был допущен к экзамену по математике.
Одним только мог погордиться Савва Иванович. «По пересадке я должен был сидеть на последней скамье, но по настоянию товарищей всегда занимал место рядом с первым учеником на первой скамье».
Учеба, однако, это не только гимназия.
Куда более важно, как юноша сам себя образовывает — чтением, беседами, тягой к прекрасному. Читал Савва много. Дневниковые записи — регистратор духовного наполнения. «Вечер был весь дома, читал „Современник“, все прочел, что меня интересовало».
«Сегодня я прочел Рославлева, эта вещь уже очень устарелая, она мне не доставила большого удовольствия, слишком эффектен… Прочел я сегодня несколько вещей из „Отечественных записок“». «Читал сегодня первую часть романа Писемского „1000 душ“, очень хорошо, по-моему, характеры очень смелы, особенно старик. Я не ожидал этого от Писемского. Я к нему доселе как-то не симпатизировал».
Даже по этим записям видно, что Савва на стороне революционно настроенной общественности. В «Современнике» читает то, что интересовало.
Старшие братья были студентами и, видимо, тоже снабжали брата недозволенной литературой.
В ту пору главным вопросом российской государственности был крестьянский вопрос, крепостное право доживало последние годы. Савва, разумеется, на стороне угнетенного народа. Он записывает в дневнике: «За обедом я слышал в первый раз об освобождении крестьян от помещика, именно от Левашова, он, как видно, не совсем доволен этим, он говорит, что слишком рано отпускать на волю крестьян, они еще не поймут, в них еще желанья нет, теперь-то, по-моему, и надо их отпускать, прежде чем они поймут, тогда будет поздно, они сами захотят на волю и постараются сами вырваться, а тогда будет плохо, не обошлось бы без беспорядков».
Приезжал к Ивану Федоровичу отобедать генерал-губернатор Арсений Андреевич Закревский. Граф похудел, потускнел. Новый царь и новые салоны о вольностях пекутся, свободах. Не желая угождать окружению Александра Николаевича, граф не позволил созвать в Москве дворянское собрание, разговоры о реформах запретил. Человек, близкий к Александру I, он восемнадцать лет был не у дел, но в 1848 году, когда по Европе полыхнули революции, Николай I вспомнил о нем и дал ему в управление Москву.
Ивану Федоровичу граф сказал за обедом:
— Все ждут не дождутся моей отставки. Поверь мне, старику, на слово, Иван Федорович, — лучшего не будет. Будет хуже. Будет катиться все с их волями да свободами до полного ничтожества России. Я плох! Деспот. «Аж в семейные дела вмешивается, самодур!..» Да только никто не знает инструкции, какую мне дал покойный император Николай… Я от августейшего получил стопу чистых бланков с его величества личной подписью, всех умников мог бы к декабристам препровадить, а я возвратил эти бланки все в целости.
И признался:
— Все думаю: опомнятся в Петербурге, оставят все по-старому, но сам-то знаю — не оставят, сляпают свою реформу на бедную русскую голову. Сто лет будет Россия хлебать иноземное варево и не расхлебает. Император Николай Павлович шесть комиссий собирал, желая избавить народ от зла крепостничества, да так ничего и не сделал, большего зла страшился. А ведь он был — сама воля.
— Мне жалко его, — сказал о графе Иван Федорович своим повзрослевшим сыновьям. — Это ушедшая Россия. Снег растаял, но сугробы еще лежат.
— Но ведь крепостное право — постыдно. Это оно привело Россию к поражению в Крымской войне! — воскликнул Савва.
Отец посмотрел на него внимательно и серьезно:
— Не повторяй за говорунами! Сам думай. Крепостное право себя изжило, да только Петербург — это крепостничество, уральские заводы — крепостничество, победы Потемкина и Суворова — тоже крепостничество. Наполеон с его армиями бит крепостными мужиками.
Савва опустил ресницы. Он не принял возражений отца, но поразился повороту разговора.
Политика редко попадает в дневник Саввы. В мир взрослых Савва стремился явиться с душой, наполненной прекрасным. «Был я сегодня в Художественной Академии, — записывает он, — картин хороших много, особенно хороши портреты Зорянко: Голицына Сергея Михайловича и Черткова… удивительно до чего искусство дошло». Но более всего Савву влечет театр. «8 января, среда. Вечером был в театре, „Травоторе и Пахита“. У нас была складчина на ложу, и вдруг ни с того ни с сего приезжает Инличинова»…
Об увлечениях, о любви дневник помалкивает. Правда, многие записи сделаны шифром. Это или любовные записи, или политические. К сожалению, рукописи наших архивов обработаны плохо. Расшифровать тайнопись юного Мамонтова, видимо, просто, но ведь специалист требуется.
2
«13 января… Иду в театр, в бенефис Щепкина. Идет „Жаккардов станок“, „И рад бы поверить“, „Прежде маменька“ и „Дивертисмент“. Спектакль был не особенно хорош, меня удивляет, неужели Щепкин не умеет выбрать себе пьесы для бенефиса; достойно в нем уважения то, что он более обращает внимание на политические обстоятельства времени и больше соображается с духом его, но, должно быть, его недостаточно понимают, но принимают его пьесы очень хладнокровно, даже один водевиль совсем ошикали, именно: „Прежде маменька“. В „Жаккарде“ он проповедует, что надо давать больше хода третьему сословию, что в нем кроется много талантов, которые убивает совсем напыщенность, ученость, не давая им совсем никакого хода. Роли были исполнены великолепно, об этом и говорить нечего, главное, чувствителен самый недостаток пьесы».
М. Копшицер, приводя эту цитату, вместо «третьего сословия» вписывает свое словечко — «низшее», видимо, ради добавления «революционности» Щепкину да и Мамонтову.