Я помню сам, как меня раз шлепнула мама, будучи страшно измученной лежащей исключительно на ней заботой обо всех нас и занятой по хозяйству; ни тебя, ни Стася, ни Ядвиси не было (кажется, вы тогда были уже в Вильно, хотя точно не помню); я что-то напроказничал, и в минуту раздражения мамы мне за это попало; я давай кричать вовсю и плакать от злости, а когда слез не хватило, я залез в угол под этажерку с цветами и не выходил оттуда, пока не стемнело; я отлично помню, как мама нашла меня там, прижала к себе крепко и так горячо и сердечно расцеловала, что я опять заплакал, но это уже были слезы спокойные, приятные и уже слезы не злости, как раньше, а счастья, радости и успокоения. Мне было тогда так хорошо! Потом я получил свежую булочку, из которых мама сушила сухари, и кусок сахара и был очень счастлив. Не помню уже, сколько лет мне тогда было, может быть, шесть-семь, это было у нас в Дзержинове».
Надо думать, выйдя на волю, Феликс немедленно устремляется в родовое гнездо, чтобы еще раз услышать «клекот аистов»? Вовсе нет. В Дзержинове он побывает после 1892 года только однажды по печальной необходимости, в 1917 году. Он сразу окунается в борьбу. Другие краски жизни как будто перестают иметь для него значение. Недолгий период пребывания на свободе для Феликса завершается неизбежным возвращением в тюрьму (он же себя не щадит, не прячется за спинами товарищей). И снова заключенный обращается к лирике. Он мечтает побывать в родовом имении. Его воображению рисуются горы, море. Он на многих страницах дает старшей сестре советы, как воспитывать детей, при этом, боже упаси, не подвергая их наказанию. Вновь и вновь старается убедить: не подумайте, он не аскет, не узкий фанатик, он всей душой воспринимает краски жизни! Вопрос только в цене: если условием личного благополучия ставится отказ от убеждений, то Феликс предпочтет гниение в тюремном каземате бесцельному прозябанию на воле.
Не все, что пишет Дзержинский на волю, следует принимать за чистую монету. Жанр такой: тюремная лирика. Род терапии для замурованного в каземате человека. Кроме того, арестованный ведь не может не сознавать, что первыми читателями его посланий станут жандармы. Он обращается в том числе и к ним. Пусть знают, что он сохраняет твердость духа, силы, веру в правоту своего дела. Такого заключенного нет смысла дольше томить в каземате, истязать, надо завершать дело и отправлять его в ссылку. А уж оттуда...
Читая исповедальные письма Дзержинского, замечаешь, что в них он избегает упоминать о событиях, которые, несомненно, его потрясли. Среди них — смерть отца, матери, невесты (у него на руках от туберкулеза в 1904 году), убийство брата в их имении в 1917-м. Обо всем этом — очень лаконично и сдержанно.
Глава восьмая. ПЕРВЫЙ ПОБЕГ
В Нолинске ссыльные собирались в доме, где квартировала Маргарита Федоровна Николаева. Ее, слушательницу Бестужевских курсов в Петербурге, отправили в ссылку за участие в студенческих беспорядках.
Это — первая известная любовь Дзержинского.
Впоследствии уже в Советской России Николаева станет литературоведом, специалистом по творчеству Михаила Лермонтова, в 1940-х — директором дома-музея поэта в Пятигорске. Близкие Маргариты Федоровны знали, что она была знакома со многими видными большевиками, а с Крупской состояла в переписке. Но что знакома настолько хорошо... Николаева уйдет из жизни в 1957 году в возрасте 84 лет. В ее шкатулке обнаружат письма с признаниями в любви — от будущего создателя ВЧК!
Вятский губернатор Клингенберг при первой встрече с Феликсом взялся читать мораль недоучившемуся гимназисту, не предложив тому сесть. Немедленно услышал:
— Прежде всего разрешите взять стул!
Готово неблагоприятное впечатление. Оно очень скоро сыграет свою роль.
— Не смейте мне «тыкать»! — осаживал юноша полицейских исправников.
Устроившись в Нолинске набойщиком на махорочную фабрику, Дзержинский вскоре заработал трахому, тяжелое заболевание глаз. Маргарита Николаева стремится окружить молодого поляка заботой. Ведь погибнет. Ему в Нолинске намного труднее, чем остальным ссыльным. Те коротают время в охоте, застольях, ему же стыдно тратить время на заботы о себе, все мысли — о продолжении борьбы.
Казалось бы, Феликс должен предпринять все возможное, чтобы задержаться в районном центре, сохранить то, что он смог здесь обрести: любимую и любящую женщину, ее опеку, общество немногих близких ему по духу людей — революционеров. Однако он верен себе. Никакие бытовые соображения не отклоняют его от избранного пути. На махорочной фабрике он ведет среди рабочих «агитацию». Фабрикант заявляет в полицию. После разговора со ссыльным полицейский исправник составляет заключение: «Вспыльчивый и раздражительный идеалист, питает враждебность к монархии». Вновь его наказывают не за деяние, а за характер и образ мыслей. Губернатор Клингенберг распоряжается отправить Дзержинского еще на 500 верст севернее, в глухое село Кайгородское. И вместе с ним — другого провинившегося ссыльного, народника Александра Ивановича Якшина.
Новый, 1899 год Дзержинский и Якшин встречают уже в Кайгородском, в доме крестьян Лузяни-ных. Феликс сообщает Альдоне, что представляет собой Кай:
«Село довольно большое, пятьдесят лет назад было городом, в нем 100 дворов и около 700 жите-лей-крестьян. Расположено на берегу Камы, на границе Пермской и Вологодской губерний. Кругом леса. Много здесь медведей, оленей, лосей, волков и различных птиц. Летом миллион комаров, невозможно здесь ходить без сетки, а также открывать окна. Хорошо здесь охотиться, можно даже кое-что заработать. Мы заказали себе лыжи. Купили крестьянские тулупы».
Жить можно? Нет, очень скоро Кай станет для Феликса ненавистным местом. Его мучает сознание, что грядущие два с половиной года придется вычеркнуть из жизни. А много ли ему осталось? В апреле Феликс пишет Маргарите письмо, которое ее сильно встревожило. И место его ссылки — берлога, где нельзя не предаваться отчаянию (в тюрьме он отчаянию не предавался). И венчаться им — не время... С товарищем по несчастью Ал. И. (Як-шиным) они ругаются по пустякам и затем подолгу не разговаривают...
«Не писал так долго, потому что и денег не имел, и не мог понять, что со мной. Новые сомнения снова овладели мной. Снова выступает вопрос: да разве я лично счастлив быть могу, разве могу дать кому что-либо, кроме одних только огорчений, разве я могу долго при бездействии, когда сам недоволен собой, дружно жить с кем-нибудь? Хотя бы с Ал. И. И я теперь [с ним] почти не разговариваю. Заговорим о выеденном яйце, а смотрим, уже ругаемся — и тон всему этому задаю я. Безделье меня и мучит, и делает каким-то злостным, не могущим воздержать себя, ни дневная сутолока, ни чтение не могут меня привести в равновесие. Я сделался живым трупом, от которого уже несет разложением... И что всего хуже — я падаю в своих собственных глазах, я сам вижу, сознаю разложение и не знаю, чем все это кончится. Ты видишь во мне фанатика, а между тем я просто жалкий мальчуган... Я смогу совсем разбить твою жизнь и тем разобью окончательно и свою собственную. Венчаться тоже, по-моему, надо будет избегать всеми силами. Ведь мы никогда не должны быть мужем и женой, зачем же связывать себя, ограничивать свою свободу и самому сознательно усиливать искушение и тем ослаблять свои уже надорванные силы. Я ведь сам первый предложил о венчании. Но теперь, когда я чувствую себя так[им] слабым и бессильным, мысль эта меня пугает... Дорогая, ведь Кай — это такая берлога, что минутами невозможно устоять не только против тоски, но даже и отчаяния... Мы можем устроить только свидание, пожить друг с другом месяц какой, узнать хорошенько себя, убедиться, что работа обществен[ная]для нас выше всего, что мы годны к ней, что чувства наши сильны, что они не есть плод безделья. Тогда мы только будем иметь право устроить и свою личную жизнь».