Высокий, остановившийся сзади него, шагнул из-за его спины и, каким-то рыдающим, нечеловеческим голосом вскрикнув: "Вася!", обнял Лопатина.
Все было неузнаваемо в этом человеке. И голос, в котором вместо прежних медных труб осталось одно рыдание, и неправдоподобно худая фигура, и постаревшее лицо, которым он, как слепой, тыкался сейчас в лицо Лопатину. И все-таки это был он, именно он - Слава, Вячеслав Викторович, старый товарищ и одно время, в их литературной молодости, даже покровитель Лопатина, человек, с которым он и хотел и боялся встретиться здесь, в Ташкенте.
- Я вчера принес Петру Федоровичу стихи для вашей газеты и узнал, что ты приезжаешь, и он великодушно согласился взять меня с собой, - продолжая держать за плечи Лопатина своими тоже не прежними, неуверенно подрагивающими руками, говорил Вячеслав Викторович, стараясь усилить свой голос до знакомых медных труб. - И надеюсь, что мы поедем отсюда прямо ко мне и ты будешь жить у меня, сколько тебе заблагорассудится.
- В офицерском общежитии по телеграмме редакции место оставлено, выжидательно сказал Губер.
- Петр Федорович, - снова стараясь дотянуть голос до прежних медных туб, сказал Вячеслав Викторович, - я уже просил вас не упоминать об этом общежитии.
- Докладываю обстановку, как она есть, - с оттенком досады сказал Губер.
- Я тебя очень прошу, только у меня, - Вячеслав Викторович повернулся к Лопатину и снова положил ему на плечи свои подрагивающие руки. - Я не понимаю вообще, о чем мы тут разговариваем?
И хотя он произнес последние слова с вызовом, в вызове этом было что-то неуверенное, похожее на просьбу о прощении, хотя Лопатину нечего было ему прощать. И Лопатин сказал: "Спасибо, конечно, поедем к тебе". И попросил Губера отказаться от брони в офицерском общежитии.
Они поехали в казенной "эмке" Губера по заметенному снегом Ташкенту и остановились между двумя одноэтажными домами, у низкой арки ворот.
- Прошу и вас ко мне на огонек, Петр Федорович, - сказал Вячеслав Викторович, когда они вышли из "эмки".
- Благодарю, нет, - довольно резко ответил Губер, так, словно ему предлагали это уже не в первый раз. - Когда выспитесь, заеду за вами, договоримся о дальнейшем. В одиннадцать не рано?
- Не рано, спасибо, - сказал Лопатин.
Губер откозырял и полез в "эмку".
И что-то натянутое в этой маленькой сцене заставило Лопатина вспомнить, как месяца четыре назад, в Москве, Гурский сказал ему:
- Слушай, п-прояви гум-манизм. Там у редактора лежат ст-тихи твоего д-друга, которые прислал наш корреспондент из Ташкента, а он уп-перся и не хочет п-печатать.
Лопатин сходил к редактору, но тот ничего не желал слышать.
- Мне его стихи из Ташкента не нужны. Пусть попросится поехать от нас на фронт - попробуем, пошлем. А из Ташкента - нет!
Какой-то оттенок того разговора с редактором Лопатин почувствовал сейчас в отношении Губера к Вячеславу Викторовичу. Наверное, не хотел брать его с собой на вокзал...
"Эмка" отъехала, стрельнув из-под колес снегом, и Вячеслав Викторович, рассеянно проводив ее взглядом, повернулся и показал Лопатину на ворота.
- Я там... со двора. Только не поскользнись, у нас темно, я пойду первым.
Комната, в которую они вошли, пройдя перед этим по закоулкам длинного двора, была довольна большая. Голая, без абажура, лампа горела вполнакала под самым потолком. Было полутемно и холодно. У одной стены стояла накрытая паласом широкая продавленная тахта, у другой - шкаф. Посреди комнаты - обеденный стол и несколько стульев.
Кажется, здесь была еще одна комната: Лопатин заметил дверь, полуприкрытую занавеской на деревянных кольцах.
- Раздевайся, - сказал Вячеслав Викторович. - Клади прямо сюда. - И сам бросил на тахту знакомое Лопатину довоенное заграничное демисезонное пальто, теперь сидевшее на нем, как на вешалке.
Лопатин поставил вещи и, скидывая на тахту полушубок, вспомнил прежний кабинет Вячеслава там, в Москве, с большими окнами и ярко-желтыми простенками, в которых висели старые теребеневские лубки войны двенадцатого года. Там тоже была широкая тахта, и ее накрывал спускавшийся со стены ковер.
И в этой нынешней комнате, на вытертом паласе, словно память о прошлом, висела шашка. Одна, но все-таки висела!
- Не опрокинь там кашу. - Вячеслав Викторович, подойдя к тахте, развернул узбекский ватный халат и вынул из него кастрюлю. - Еще горячая, - сказал он, потрогав ее, и поставил на стол. - Сегодня у меня сравнительно ничего, тепло, верно? Подтопил к твоему приезду. А вообще скверно. Зима лютая, нездешняя, и угля пет, хоть воруй! А может, тебе все же холодно?
Он снова подошел к тахте и, взяв халат, накинул его на плечи Лопатина.
- Грейся, он еще теплый от каши. Хорошая вещь, эти халаты!
У меня три. Ими и спасаюсь, когда угля нет. Особенно по утрам холодно, когда утренний намаз совершаешь. Хоть не мойся!
А помнишь, какая жара стояла в Пянджикенте тогда, в тридцать четвертом году?
Лопатин помнил, какая тогда стояла жара, но гораздо лучше помнил другое: как, попав тогда в Среднюю Азию, черной завистью завидовал Вячеславу, который перед этим, во время боев с басмачами, целую неделю находился при штабе Кавдивизии у знакомого ему и воспетого им потом в стихах комдива.
"Что же все-таки случилось с ним? И как могло случиться именно с ним?" - подумал Лопатин, садясь за стол напротив Вячеслава Викторовича, который, виновато пожимая плечами, говорил ему, что не успел добыть ничего существенного.
- Могу тебя приветствовать только тем, что видишь на столе.
На столе была каша, хлеб, банка с бычками в томате и бутылка портвейна.
- Могу пополнить, - сказал Лопатин. - Имею кое-какие запасы.
- Пополнишь через три дня, когда будем встречать с тобой Новый год. А сегодня мои хлеб-соль, какие есть! - Вячеслав Викторович налил по стакану портвейна. - До сих пор не верю глазам, что ты сидишь передо мной. Но, как говорят братья узбеки, "хоп майли" - так оно и есть!
Он чокнулся с Лопатиным и первым выпил.
- Как ты располагаешь - спать пли разговаривать? Я поирежнему полуночник!
- На первый раз могу соответствовать, - сказал Лопатин. - В дороге выспался почти до отказа.
- Тогда проговорим до утра! А потом положу тебя спать там, у мамы, на мамину кровать... - Вячеслав Викторович кивнул на дверь с занавеской.
Это было как раз то, о чем не решался спросить у него Лопатин с первой минуты, как вошел в эту комнату, где не было следов ни женских рук, ни женского дыхания. Он знал, что мать Вячеслава тогда, в августе сорок первого, тоже уехала с ним в Ташкент; уез.ала и его жена Ирина. Но жены могло и не быть с ним. Она и до войны то бывала, то не бывала... А мать...