— Укладывайте их сами, няня. Я ухожу.
Имей я малейшее представление о том, что она собралась делать, я бы попробовал помешать ей, но я ни о чем не догадывался. А она спустилась вниз и надела шляпу. Потом вышла из дому. Я увидел через окно спальни, как она проходит через ворота, и помню, как я звал ее, умоляя вернуться. Но она меня даже не заметила. Она шагала очень быстро, держа высоко голову и с очень прямой спиной, и, судя по всему, для мистера Кумбза наступали не лучшие времена.
Примерно через час мать вернулась и поднялась к нам, чтоб поцеловать на сон грядущий и пожелать нам доброй ночи.
— По-моему, лучше бы ты этого не делала, — сказал ей я. — Ты ставишь меня в глупое положение.
— Там, откуда я родом, так детишек не бьют, — ответила она. — И я не хочу допускать такое.
— А что тебе сказал мистер Кумбз, мама?
— Он заявил, что я иностранка и мне не понять порядков в британских школах, — сказала она.
— Он тебе грубил?
— Страшно грубил. Заявил, что, если меня не устраивают его методы, я могу забрать тебя из школы.
— А ты что сказала?
— Что так и сделаю, как только учебный год кончится. Я найду для тебя на этот раз английскую школу, — сказала она. — Твой отец правду говорил. Английские школы — лучшие в мире.
— Значит, это будет школа-интернат, так? — спросил я.
— Да, так, — ответила она. — У меня еще нет возможности перебраться в Англию со всей семьей.
Так что я оставался в Соборной школе до конца последней четверти.
Летние каникулы! Какие волшебные слова! От одного их произнесения меня, как правило, пробирает радостная дрожь.
Все мои летние месяцы, начиная с четырех лет и до семнадцати, то есть с 1920 по 1932 годы, помнятся мне одной сплошной идиллией. Это, наверное, потому, что мы всегда отправлялись на лето в одно и то же место, и местом этим была Норвегия.
За исключением моих сводных сестры и брата, все прочие из нас были чистейшими норвежцами по крови. Все мы разговаривали по-норвежски, и вся наша родня обитала в Норвегии. Так что в каком-то смысле ежегодное летнее путешествие в Норвегию походило на поездку на родину.
И все же это путешествие было незаурядным событием. Не стоит забывать, что в те времена не было пассажирской авиации, так что нам приходилось тратить четверо полных суток на дорогу туда и еще столько же на обратный путь.
И путешествовали мы всегда огромной толпой. Три родных моих сестры плюс моя взрослая сводная сестра (уже четверо), и сводный брат со мной (шестеро), и мать (семь), и няня (восемь), и вдобавок обычно еще минимум две подруги моей сводной сестры (итого — десять человек).
Оглядываясь сегодня назад, я не могу понять, как моя мать справлялась со всем этим?! Все эти заказы железнодорожных билетов и билетов на пароход, и мест в гостинице — надо было разослать письма и дождаться, пока по почте придет ответ. Она должна была убедиться, что на всех хватит шортов, и рубашек, и свитеров, и тапочек, и купальных костюмов (на острове, на который мы собирались, даже ботиночного шнурка не купишь) — сборы в дорогу, должно быть, превращались в кошмар. Тщательно упаковывались шесть огромных дорожных сундуков и бесчисленное количество чемоданов, и когда наступал день великого отбытия, мы вдесятером, вместе с горой багажа, делали первый и самый легкий шаг в нашем путешествии, усаживаясь на поезд до Лондона.
По прибытии в Лондон мы набивались в три автомобиля и тряслись в этих такси до вокзала Кингз-Кросс, где садились на поезд до Ньюкасла, и ехали триста километров на север. На дорогу до Ньюкасла уходило около пяти часов, а когда мы добирались до места, нам опять нужны были три такси, чтобы доехать до портового причала, где нас ожидал пароход. После этого следующая остановка была в Осло, столице Норвегии.
Во времена моей юности столица Норвегии не называлась Осло. Она называлась Христиания. Но потом норвежцы решились расстаться с этим красивым названием и стали называть свою столицу Осло. Детьми мы всегда точно знали, что это — Христиания, но если я буду так называть этот город, мы можем запутаться, так что уж лучше я стану писать «Осло».
Морское путешествие из Ньюкасла в Осло занимало два дня и одну ночь, и если море было неспокойным — а так часто бывало, — то все мы мучились морской болезнью, за исключением нашей неустрашимой матери. Мы обычно лежали в шезлонгах на прогулочной палубе, поближе к поручням, напоминая обмотанные тряпьем мумии с бескровными лицами и судорожно сокращающимися желудками, и отказывались от горячего супа и всякой корабельной выпечки, то и дело предлагавшихся услужливым стюардом. Что же до бедной нянюшки, то она заболевала сразу же, только ступив на палубу.
— Как же я это все ненавижу! — обычно говаривала она. — Да и доберемся ли мы туда? По-моему, никогда! Потонет она, штука эта, и шлюпок никаких для нас не будет, и не спасемся никак. — После этого она предпочитала удаляться в свою каюту, чтобы причитать и трепетать и не выходить оттуда до тех пор, пока корабль не окажется в гавани Осло надежно причаленным к набережной.
Мы всегда задерживались на ночь в Осло, так что появлялась возможность очередного ежегодного великого воссоединения семейства, то есть встречи с бабушкой и дедушкой, родителями нашей матери, и ее двумя незамужними сестрами (нашими тетками), жившими в том же доме.
Сойдя с корабля, все мы ехали в нескольких такси в «Гранд-отель», чтобы переночевать и оставить багаж. Потом такси доставляли нас в дом наших дедушки и бабушки, где нас ожидал весьма трогательный прием. Всех нас многократно обнимали и целовали, и слезы ручьем струились по морщинистым щекам, и внезапно тихий скучноватый дом оживал, наполняясь голосами множества детей.
Еще тогда, когда я впервые увидал ее, бабушка выглядела ужасно древней. Она была как белоголовая старая птичка со сморщенным личиком, которая, казалось, всегда сидит в своем кресле-качалке, раскачиваясь и благосклонно взирая на этот бурный прилив своих внуков, добиравшихся до нее много-много километров, чтобы захватить на несколько часов ее дом, как это происходило каждый год.
И дедушка был тихий-тихий, и тоже небольшого роста. Он был крошечным почтенным ученым мужем, с белой козлиной бородой, и, насколько я помню, он был астролог, метеоролог и умел говорить по-древнегречески. Как и бабушка, большую часть времени он тихо сидел в кресле, мало говорил и был совершенно подавлен зрелищем налетевшего наглого сброда, разрушающего его опрятный и чистый дом.
Еще две вещи я помню про дедушку: он носил черные туфли и курил необычную трубку. Чаша трубки была сделана из морской пенки, и у нее был гибкий чубук примерно в метр длиной, так что, когда мундштук трубки был у него во рту, чаша покоилась у него на коленях.