… Управляя мной совершенно, он довел меня до того, что я стал просить денег у Княжевича. Товарищ посоветовал дать вексель на 2500 рублей. Вексель и другие долги заставили меня обманывать всех. Дал вексель еще на 1000 рублей, разносчику на 1300 рублей, чтобы подождал.
Папенька был очень расстроен этим письмом. Деньги были посланы, но Александру Михайловичу пришлось написать сыну весьма резкие слова.
Да, Александр Михайлович недаром хмурился и недовольно качал головой. Блаженное время «маленьких деток — маленьких бедок» уходило в прошлое, перед отцом подымались вопросы насущного устройства и пропитания огромного семейства. Гвардейская будущность старшего сына должна была украсить род и развязать узлы наследства, и в глубине души родители уже считали его за отрезанный ломоть. Однако святой завет дворянина «Береги честь смолоду!», беззаботно нарушаемый их отпрыском, кривизна и загрязненность его нравственной природы, столь чуждые благородному сословию, больно тревожили отцовское сердце.
Но не сестер!
У нас вчера был великий князь Михаил Павлович: он приехал к нам в лазарет и заметил, что во время болезни я ужасно вырос. Я с ним мерился, и он, увидя, что я выше него, сказал: «Молодые люди растут все вверх, а мы, старики, растем уже вниз». Великий князь сделал смотр нашей школе и остался чрезвычайно доволен; он поцеловал правого флангового и велел всем передать… Император распорядился нас закрыть. Холера — настоящая причина нашего заточения. Теперь, когда я под замком, у меня не может быть более приятного времяпровождения, чем с вами, моими лучшими друзьями. Как вы добры, милые сестры, что так любите меня! Чем я это заслужил?…
А вот и первая любовь. Ах! Она — Мария Воейкова. На двадцати четырех листках французского письма описаны мельчайшие переливы чувства и отношений. Нет слов, это увлечение встряхнуло его, соскоблило с души казарменную ржавчину, пробудило к духовности, но зачем делиться восхитительными подробностями с дочерьми А. Ф. Львова, автора гимна «Боже, царя храни!»? Ах, ах! Они шушукаются по уголкам о его любви, поверяют друг другу горести и радости, они близки, как подружки! Брат девушек, жандармский офицер, поражен немужским поведением Мишеля, его недоумение выражается по-мужски резко и насмешливо. Мишель задет.
Я вкусил все счастье любви, все ее надежды. Одно слово брата, который счел смешной нашу близость, и все было кончено. Любовь для меня больше не существует.
Ах, они его понимали! У сестер к этому времени были и свои маленькие душевные тайны. Они уже танцевали на балах в Твери, общались с молодежью соседей: Вульфами, Лажечниковыми, Львовыми, Дьяковыми, Беерами, к ним нередко заезжали молодые офицеры из расквартированных поблизости полков. Любинька, кроткое хрупкое создание, одаренная душевной красотой и изяществом духовной природы, где спокойствие и грация были отличительными чертами ее в высшей степени святого и благопристойного существа, нравилась многим из них, но планка ее запросов, обязанная к тому же и необыкновенному воспитанию, была столь высока, что соответствовать ей брался не всякий.
Варенька уже поняла это и решила по-своему.
— Я не собираюсь ждать человека, способного сделать меня счастливою во всех отношениях, — рассудила она про-себя. — Такого нет! Пусть «Он» будет хотя бы приятен и добр. Зато сейчас же после обручения я потребую безотлагательного заключения брака, ибо, если буду долго тянуть, я боюсь, мне придется изменить свое намерение и взять обратно свое слово.
Долгие майские сумерки спускались на равнину. В кустах раздалась первая трель соловья, подхваченная сразу несколькими певцами. В ответ им полилась русская песня «Дивчина моя». Обнявшись, сестры пели ее на два голоса.
Милого нет!
Ах, пойду за ним вослед;
Где б ни крылся,
Ни таился,
Сердце скажет мне путь…
Часы, которые будущий император Николай I простоял с семьей в домовой церкви, в то время как на Сенатской площади развернулись в темное каре войска, руководимые заговорщиками, тот смертный страх, испытанный 14 декабря 1825 года, ужас уподобления обезглавленным королям английскому и французскому, навсегда врезались в его память.
Месть царя тяжелой пятой легла на Россию. Отныне любая вольность пресекалась на корню, а люди, преданные ее образу, исчезали бесследно.
Дольше всех продержался Московский университет. Со всех концов съезжались в его стены даровитые юноши, чтобы учиться на его факультетах, общаться с профессорами и между собой, философствовать, спорить, кутить. Но после истории с поэтом Александром Полежаевым и здесь ощутились студеные сквозняки реакции.
Александр Полежаев был внебрачным сыном богатого помещика. Поэтический дар его был несомненен, в университетском студенческом братстве стихи его читались и распевались на всех пирушках, а поэма «Сашка» переписывалась во многих списках. Это было озорное, полное непристойностей, стихотворное переложение «Евгения Онегина», сочиненное тем же блистательным размером. Во все времена возникают подобные поделки, лишь добавляющие блеска их образцам; они легкомысленны и недолговечны, повзрослевшие озорники очень скоро открещиваются от них, как от неловких шалостей горячей юности.
Не так получилось с Полежаевым. К несчастью, список поэмы попал в руки попечителя университета, затем к министру народного просвещения. Юношу, по обыкновению всех полицейских служб, разбудили далеко заполночь, велели одеться в студенческий мундир, проверили наличие всех пуговиц и повезли прямо во дворец. Был пятый час утра, но в приемной уже сидели сенаторы. Один из них, полагая, что юноша чем-то отличился, предложил ему должность учителя при своем семействе.
Царь бросил на вошедшего испытующий взгляд.
— Ты ли сочинил эти стихи? — спросил он.
— Я, — отвечал Полежаев.
— Вот, князь, — усмехнулся государь, обращаясь к попечителю, — вот я вам дам образчик университетского воспитания, я вам покажу, чему учатся там молодые люди. Читай эту тетрадь вслух.
Волнение Полежаева было так сильно, что он не мог читать.
— Я не могу, — сказал он.
— Читай! — закричал Николай I.
Этот крик вернул ему силы. Никогда не видывал он своего «Сашку» переписанного столь красиво и на такой славной бумаге.
Сначала робко, потом одушевясь более и более, он громко и живо дочитал поэму до конца. В местах особенно резких Николай делал знак рукой министру. Тот закрывал глаза от ужаса.
— Что скажете? — спросил царь по окончании чтения. — Я положу предел этому разврату! Это все еще следы, последние остатки, я их искореню! Какого он поведения?