«Мы стали замечать, что в среде нашей аудитории, между всеми нами, один только человек как-то рельефно отличался от других; он заставил нас обратить на себя особенное внимание. Этот человек, казалось, сам никем не интересовался, избегал всякого сближения с товарищами, ни с кем не говорил, держал себя совершенно замкнуто и в стороне от нас, даже и садился он постоянно на одном месте, всегда отдельно, в углу аудитории, у окна; по обыкновению, подпершись локтем, он читал с напряженным, сосредоточенным вниманием, не слушая преподавания профессора. Даже шум, происходивший при перемене часов, не производил на него никакого впечатления. Он был небольшого роста, некрасиво сложен, смугл лицом, имел темные приглаженные на голове и висках волосы и пронзительные темно-карие (скорее серые) большие глаза, презрительно глядевшие на все окружающее. Вся фигура этого человека возбуждала интерес и внимание, привлекала и отталкивала. Мы знали только, что фамилия его — Лермонтов. Прошло около двух месяцев, а он неизменно оставался с нами в тех же неприступных отношениях. Студенты не выдержали. Такое обособленное исключительное положение одного из среды нашей возбуждало толки. Одних подстрекало любопытство или даже сердило, некоторых обижало. Каждому хотелось ближе узнать этого человека, снять маску, скрывавшую затаенные его мысли, и заставить высказаться.
Однажды студенты, близко ко мне стоявшие, считая меня за более смелого, обратились ко мне с предложением отыскать какой-нибудь предлог для начатия разговора с Лермонтовым и тем вызвать его на какое-нибудь сообщение. „Вы подойдите, Вистенгоф, к Лермонтову и спросите его, какую это он читает книгу с таким постоянным напряженным вниманием. Это предлог для разговора самый основательный“, — сказал мне студент Красов, кивая головой в тот угол, где сидел Лермонтов. Умные и серьезные студенты, Ефремов и Станкевич, одобрили совет этот. Недолго думая, я отправился. „Позвольте спросить вас, Лермонтов, какую это книгу вы читаете? Без сомнения, очень интересную, судя по тому, как углубились вы в нее. Нельзя ли ею поделиться и с нами?“ — обратился я к нему, не без некоторого волнения подойдя к его одинокой скамейке. Мельком взглянув в книгу, я успел только распознать, что она была английская. Он мгновенно оторвался от чтения. Как удар молнии сверкнули его глаза; трудно было выдержать этот насквозь пронизывающий, неприветливый взгляд. „Для чего это вам хочется знать? Будет бесполезно, если удовлетворю вашему любопытству. Содержание этой книги вас нисколько не может интересовать, потому что вы не поймете тут ничего, если я даже и сообщу вам содержание ее“, — ответил он мне резко, приняв прежнюю свою позу и продолжая опять читать. Как бы ужаленным, бросился я от него».
Такое высокомерное отчуждение сохранял Лермонтов в продолжение всего времени, пока находился в университете.
«Видимо было, — продолжает вспоминать о нем Вистенгоф, — что Лермонтов имел грубый, дерзкий, заносчивый характер, смотрел с пренебрежением на окружающих его, считал их всех ниже себя. Хотя все от него отшатнулись, а между прочим — странное дело — какое-то непонятное, таинственное настроение влекло к нему и невольно заставляло вести себя сдержанно в отношении к нему, в то же время и завидуя стойкости его угрюмого нрава. Иногда в аудитории нашей, в свободные от лекций часы, студенты громко вели между собой оживленные беседы о современных животрепещущих вопросах. Некоторые увлекались, возвышая голос; Лермонтов, бывало, оторвется от своего чтения и только взглянет на ораторствующих, — но как взглянет!.. Говорящий невольно, будто струсив, или умалит свой экстаз, или совсем замолчит. Доза яда во взгляде Лермонтова была поразительна. Сколько презрения, насмешки и вместе с тем сожаления изображалось тогда на его строгом лице.
Вне стен университета Лермонтов точно так же чуждался нас. Он посещал великолепные балы тогдашнего Московского благородного собрания, являлся на них изысканно одетым, в обществе прекрасных светских барышень, к коим относился так же фамильярно, как к почтенным влиятельным лицам во фраках со звездами или ключами назади, прохаживавшимся с ним по залам. При встрече с нами он делал вид, будто не знает нас; не похоже было, что мы с ним были в одном университете, факультете и на одном и том же курсе. Наконец мы совершенно отвернулись от Лермонтова и перестали им заниматься».
Но замечательно, что, при всем отчуждении Лермонтова от товарищей, каждый раз, как только затевалась какая-нибудь общая история или скандал, он приставал к массе, какая бы опасность ни угрожала ему. Так, он принял участие в известной «маловской истории». Профессор Малов, читавший историю римского законодательства или теорию уголовного права, вывел студентов из терпения своею грубостью и придирчивостью, и они решились сделать ему скандал; собрались с этой целью в его аудиторию целою массою со всех факультетов и, когда он начал читать, вскочили на лавки, — раздались свистки, шиканье, крики: «вон его, вон!..» Затем студенты провожали его по коридору, по лестнице, по университетскому двору и вышли даже за ним на улицу. Дело, таким образом, получило серьезный характер. Можно было ожидать строгих кар вроде отдачи в солдаты или отдаленных ссылок, и особенно грозила опасность тем из участников, которые принадлежали к другим факультетам. В этом числе был и Лермонтов. Чувствуя над собою грозу, он, сидя поздно вечером у своего товарища Поливанова, написал ему следующие стихи:
Послушай, вспомни обо мне,
Когда, законом осужденный,
В чужой я буду стороне —
Изгнанник мрачный и презренный.
И будешь ты когда-нибудь
Один, в бессонный час полночи,
Сидеть с свечой и… тайно грудь
Вздохнет и вдруг заплачут очи,
И молвишь ты: когда-то он
Здесь, в это самое мгновенье,
Сидел, тоскою удручен,
И ждал судьбы своей решенье.
Но гроза миновала. Университетское начальство, боясь назначения особой следственной комиссии и придания делу преувеличенного значения, отчего могли возникнуть неприятности и для него, поспешило само подвергнуть наказанию некоторых из студентов и по возможности уменьшить вину их. Сам Малов был сделан ответственным за беспорядок и в тот же год получил увольнение. Из студентов лишь некоторые (например, Герцен) были приговорены к заключению в карцер, Лермонтова же ректор Двигубский, избегавший затрагивать студентов с влиятельной родней, не подвергнул взысканию. Он был лишь оставлен на замечании.
Но Лермонтов не замедлил подтвердить составленное о нем дурное мнение. Тот высокомерно-презрительный тон, с которым относился к товарищам, он не замедлил перенести и на профессоров, чему, впрочем, давало повод низкое состояние уровня преподавания в Московском университете того времени. Надо заметить при этом, что первый год пребывания Лермонтова в университете прошел даром, так как по случаю холеры университет был закрыт и экзаменов в нем не было. Но на второй год уже на рождественских репетициях началось у Лермонтова столкновение с профессорами.