Воля польского народа к сопротивлению не ослабевает, он по-прежнему готов идти на жертвы… Надо любой ценой отстаивать непримиримое отношение к оккупантам… В Польше не было и не будет своего Квислинга… Случаи предательства и сотрудничества с врагами крайне редки, и все они неотвратимо караются… Предателей безжалостно уничтожают… Правительство в изгнании должно понимать, каким тяжелым испытаниям подвергается страна… Оно должно всячески помогать соотечественникам и призывать на помощь правительства союзников… Эмиграция должна забыть о политических амбициях и прекратить все распри… Участь эмигрантов не лучше и не хуже участи оставшихся в Польше… Эмиграция должна участвовать в борьбе союзников за победу… Когда после войны эмигранты вернутся на родину, они смогут применить накопленный на Западе опыт.
Пусть союзники знают: поляки возлагают на них надежду… Все их заявления о Польше принимаются тут всерьез. Когда Запад говорит: «Весь мир восхищается несгибаемым мужеством поляков перед лицом врага и никогда не забудет о нем», поляки так и понимают, что весь мир восхищается их мужеством и никогда не забудет о Польше…
Заседание продолжалось несколько часов. В заключение слово взял Грот. Он подчеркнул важность доставки в Польшу как можно большего количества оружия и боеприпасов и заверил, что все оно пойдет в ход — каждая граната нанесет максимальный урон противнику.
После этого заседание закончилось, и участники его стали расходиться по одному, в строго установленном порядке.
В Лондон была отправлена шифровка:
Курьер выезжает в ближайшее время. Маршрут: Германия, Бельгия, Франция, Испания. Во Франции и Испании он пробудет по две недели. Предупредите все центры связи во Франции и всех представителей союзников в Испании. Пароль: «Я приехал к тете Зосе». Имя курьера — Карский[141].
Перед отъездом из Польши мне, по приказанию представителя польского правительства в Лондоне и командующего Армией Крайовой, устроили встречу с двумя людьми, в прошлом влиятельными лицами в еврейской общине, которые возглавляли еврейское сопротивление. Один из них представлял сионистскую организацию, другой — Еврейский социалистический союз, Бунд[142].
Встреча проходила в сумерках в огромном полуразрушенном пустом доме в варшавском районе Грохов. Одно то, что бундовец и сионист, несмотря на все разногласия, явились вместе, уже о многом говорило. Это означало, что документы, которые они собирались передать через меня польскому правительству в изгнании и союзникам, не касались политики и исходили от всей общины. В них содержались сведения, относящиеся ко всему еврейскому населению Польши, и выражались чувства, а также излагались просьбы и напутствия всего народа, находившегося на краю гибели.
Не передать словами, сколь ужасающе было то, что я сначала услышал там, в пустом доме, а потом увидел собственными глазами в гетто, куда меня отвели, чтобы я убедился в правдивости этих рассказов. Я знаю историю. Много читал о разных народах, политических системах, социальных доктринах, завоеваниях, гонениях и истреблениях. Но знаю и то, что никогда в истории человечества, нигде и никогда не случалось ничего хотя бы отдаленно похожего на то, что сделали с польскими евреями.
Никогда не забуду тех двоих — они воплощали страдания и отчаяние целого народа. Оба жили вне гетто, но постоянно там бывали, у них имелись способы входить и выходить оттуда. Впрочем, как я вскоре узнал на собственном опыте, это было не так уж трудно. В гетто они были самими собой и ничем не отличались от других его обитателей. А на «арийской» стороне преображались, чтобы не вызывать ни малейшего подозрения. Иначе одевались и иначе держались. Становились другими людьми. Словно актеры, которым приходится играть одновременно две взаимоисключающие роли. И каждый раз им нужно было следить за собой, чтобы не выдать себя речью не на том языке, нечаянным жестом, поступком. Малейшая ошибка могла стоить жизни.
Бундовскому лидеру это вроде бы давалось довольно легко. У него была внешность типичного поляка: светлые глаза, румянец, большие усы. Такой элегантный господин лет шестидесяти. До войны он был адвокатом и специализировался на запутанных уголовных делах. Теперь на арийской стороне — владельцем магазина бытовой химии и стройматериалов. Все звали его «паном инженером», уважительно к нему относились, ценили его общество, приглашали в гости[143]. И только когда он повел меня в гетто, я понял, чего стоит ему эта комедия. Куда девался его уверенный, респектабельный вид! В одно мгновение благовоспитанный польский инженер исчез, превратившись в одного из тысяч несчастных изможденных евреев, которых терзали и зверски убивали нацистские палачи.
Сионисту было едва за сорок. Ему, с его ярко выраженными семитскими чертами, было гораздо труднее замаскироваться. Он производил впечатление совершенно измученного человека, который с трудом держит себя в руках[144].
Первое, что я тогда ясно осознал, была полнейшая безнадежность положения польских евреев. Мы, поляки, переживали войну и оккупацию. А для них наступил конец света. Бежать ни эти двое, ни их товарищи никуда не могли. Однако это была только одна из сторон трагедии, одна из причин их отчаяния. Они не боялись смерти, принимали ее как что-то почти неизбежное, но все усугублялось горькой уверенностью, что в этой войне для них нет никакой надежды на победу или хоть на возмездие — надежды, которая помогла бы смириться с неизбежной смертью. Именно с этого начал сионист.
— Вы, поляки, — счастливые люди. Конечно, многие из вас страдают, многие умирают, но все-таки ваш народ выживет. После войны Польша восстановится. Отстроятся города, зарубцуются раны. Эта страна, которая и для нас была родиной, восстанет из моря слез, страданий и унижений. Только нас, евреев, в ней уже не будет. Весь наш народ исчезнет. Гитлер проиграет войну против всего человечества, добра и справедливости, но нас он победит. «Победит» — это еще не то слово. Он просто перебьет нас[145].
Это был страшный вечер. Мои собеседники тяжелыми шагами мерили комнату, освещенную одной-единственной свечой — больше мы не могли себе позволить; тени их метались по стенам. Я сидел на сломанном кресле, которому одну из ножек заменяли два положенных друг на друга кирпича. Сидел не шевелясь — не столько боялся упасть, сколько окаменел от того, что слышал. Наконец сионист не выдержал и разрыдался: