Екатерина была честолюбива, злобна, мстительна, самовластна, бесстыдна; но к ее честолюбию примешивалась любовь к славе, и хотя в том случае, когда она действовала в силу личного интереса или своих страстей, все ей должно было помогать, ее деспотизм не имел в себе ничего капризного. Страсти ее, сколь беспорядочны они ни были, подчинялись власти ее разума и смышлености. Ее тирания была расчетлива. Она не совершала преступлений бесполезных, которые бы не приносили ей выгоды. Она соглашалась даже порой быть великодушной в безразличных делах, с той целью, чтобы блеск справедливости мог подымать великолепие ее трона. Более того: ревнивая ко всякого рода славе, она жаждала титула законодательницы, чтобы в глазах Европы и истории прослыть справедливой. Она превосходно знала, что монархам должно если не быть, то хотя казаться правосудными. Она дорожила общественным мнением, и пока оно не было противно ее видам, она в нем заискивала, в противном же случай она им пренебрегала. Политическое преступление, совершенное над Польшей, было оправдано государственной необходимостью и военной славой. Она лишила имущества поляков, проявивших особую ревность в борьбе за независимость своего отечества, но, экспроприируя эти богатства, она их распределила между главнейшими русскими фамилиями, и сладость беззаконного приобретения побудила всех ее приближенных прославлять пристрастие императрицы к преступной, беспощадной, завоевательной политике.
Если бы мы не боялись унизить Людовика XIV, мы бы сказали, что двор Екатерины представлял известное подобие двора великого короля. Не будет, однако, унижением для памяти великого короля напомнить, что его любовницы играли абсолютно такую же роль в Версале, как фавориты Екатерины в Петербурге. Что касается безнравственности, распущенности, интриг, низостей куртизанов Петербурга, то мы их сравним с византийским двором. А что касается покорности, обожания народа, мы можем найти подобный пример лишь в Англии, зачарованной Елизаветой, в равной степени жестокой и честолюбивой, но обладавшей великими способностями и мужской энергией.
Самая распущенность Екатерины помогала ее успеху у нации, то есть у армии, двора и привилегированных классов. Все офицерство, все молодые люди, которые обладали физическими достоинствами, мечтали о фаворе у своей государыни, которую обожали. Но если бы она спускалась столь же часто со своего Олимпа, как это делали древние боги, чтобы вступать в связи со смертными, подданные не почитали бы так ее могущество и авторитет; напротив, теперь они не знали, как им восхвалить ее осторожность, ее ум».
Вот жестокая характеристика великой императрицы, сделанная пером поляка. В начале этой характеристики Адам Чарторыйский сам говорит, что одно имя императрицы Екатерины, непосредственной виновницы раздела Польши, внушает ужас, проклято для каждого, в чьей груди бьется польское сердце.
Тем не менее нельзя признать, чтобы Чарторыйский сгустил краски. И на русский взгляд его характеристика как самой монархини, так и русского общества в общем справедлива. Екатерина правила, потакая всем слабостям и порокам своего времени с той целью, чтобы и ей прощались ее пороки и слабости, а главное — средства, при помощи которых она взошла на трон, ее мужеубийство, ее узурпация прав законного наследника Павла Петровича.
Если бы последний не обладал характером, невозможным для правителя, то одно можно сказать: глубоко распущенная, деморализованная среда потому бы именно против него вооружилась, что он обладал просвещенным умом и стремлением к правдивости, справедливости, правосудию. Сибариты екатерининского правления, profession de foi которых так излагает Державин:
Мне час покоя моего
Дороже, чем в исторьи веки!
Жить для себя лишь одного,
Лишь радостей уметь пить реки,
Лишь ветром плыть, гнесть чернь ярмом —
Стыд, совесть слабых душ тревога!
Нет добродетели! Нет Бога!
Эти сибариты-вольтерьянцы, смеявшиеся надо всем, но сделавшие себе кумира из хитрой и сластолюбивой ангальтцербстской принцессы, конечно, вооружились бы против всякого государя, который задумал бы положить конец их распутству и расхищению ими государства и вступили бы с ним в жестокую, не стесняющуюся в средствах борьбу.
Возможная вещь, что другой государь, с иным политическим идеалом, с иными свойствами характера, вышел бы победителем из этой борьбы. Но Павел I погиб, и не мог не погибнуть, благодаря именно несчастной неуравновешенности своей природы и благодаря тому политическому идеалу, которым вдохновлялся. Идеал этот лишил его поддержки народа и лучших элементов общества в борьбе с придворной камарильей, преторьянцами, бюрократами и крепостниками. Неуравновешенность характера сделала его игрушкой интриг партий, которыми руководили иностранные агенты.
Политический идеал императора Павла I — Фридрих Великий. Павел копировал этого государя в мельчайших обычаях его частной жизни. Между тем с правдивой и правдолюбивой, бурной, неуравновешенной и романтической душой Павел Петрович всего менее мог уподобиться этому искушенному в коварстве, холодно расчетливому властелину. Все недостатки так называемого просвещенного абсолютизма в личности Павла и в его правлении сказались с удесятеренной силой.
В то же время эта подражательность, эта копировка прусского образца доказывает, что, задумав переустройство всей гражданской и военной системы России, Павел I не обладал самобытным гением. Много полезного он, однако, сделал. Но все же он был подражатель и неудачник, в полном смысле этого слова. Копирование Фридриха Великого объясняет весьма многое в поступках Павла Петровича, объясняет, почему эти поступки в его глазах находили полное оправдание. Павел Петрович считал, что он поступает образцово, по-прусски, по-фридриховски. Что обаяние Сан-Суси сказывалось даже и на Александре, свидетельствует восклицание, которое вырывалось у Благословенного, когда он был доволен чем-либо «образцовым»: «Это по-нашему, по-гатчински!»
«По-гатчински» значит именно «по-фридриховски».
Но оба, и Павел, и Александр, забывали, что Россия все же не Пруссия. Подражательность, пруссофильство, западничество — вот что губило благие намерения Павла Петровича и, несмотря на его просвещенный ум и стремление к справедливости, сделало его синонимом деспота.
Читая характеристику Фридриха Великого, хотя бы у Маколея в его исторических «Essais», мы скоро начинаем в чертах подлинника различать черты списка, Павла I; мы видим, что достаточно немного усилить эти черты, чтобы найти объяснение поступкам несчастного русского самодержца. С начала царствования Фридрих отдался с горячностью, неизвестной среди королей, государственным делам. Людовик XIV, правда, сам был своим собственным первым министром. Он сам осуществлял верховный надзор над всеми частями управления. Но этого было недостаточно Фридриху. Он не довольствовался быть первым министром. Он хотел быть сам единственным своим министром. Около него не было места не только Ришелье или Мазарини, но даже Кольберу, Лувуа или Торси. Он слишком любил сам на себя работать. Он испытывал ненасытимую, нетерпеливейшую потребность приказывать, направлять, заставлять чувствовать свою власть; он чувствовал к себе подобным слишком глубокое недоверие и пренебрежение, чтобы спрашивать их совета, доверять важные секреты или снабдить кого-либо значительными полномочиями. Под его управлением высшие исполнители были чистейшими приказчиками, и к ним король не имел большого доверия, чем каким пользуются верные приказчики со стороны хозяев предприятия. Он был свой собственный казначей, свой собственный генерал, свой собственный интендант общественных работ, свой собственный министр торговли и юстиции, внутренних и иностранных дел, собственный свой шталмейстер, камергер и гофмейстер. В этой удивительной монархии король лично решал множество вопросов, которыми в других странах не занимались и министры. Если путешественник желал получить удобное место на параде, стоило ему только написать Фридриху; он на другой же день получал, через посланца короля, ответ Фридриха, подписанный его собственной рукой. То была какая-то болезненная и экстравагантная деятельность. Система Фридриха истекала из его личных особенностей. Он не мог выносить в государстве никакой иной воли, кроме своей. Помощниками он хотел иметь лишь настоящих приказчиков, достаточно образованных, чтобы переводить с французского (Фридрих очень плохо знал немецкий язык), переписывать, разбирать его черновики и придавать официальную форму его кратким «oui» и «non». Его рвение в работе превосходило все, чего можно ожидать от человеческого тела и духа.