Мы останавливаем машину у лагеря Новый. Это сюда в мокрый летний день 1949 года я пришел этапом. Мой первый лагерь! Вот сейчас мы увидим два барака для «честных воров» и территорию ссученных… И опять поплыли перед моими глазами живые лица – Модест Иванов по кличке Мотька, Гриша Курганов по кличке Грек, Колька Лошкарь, Васька Корж, Васька Челидзе… Я очнулся от голосов:
– Но где же лагерь, Вадим? Ты не ошибся?
Ничего не понимаю. В стороне заросшие травой домики, где когда-то жило начальство лагеря и прииска, а бараков нет.
Оставив машину у обочины, мы пошли в сторону поселка. На дороге подростки пытаются завести мотоцикл. На наш вопрос, есть ли в поселке кто-нибудь, кто давно здесь живет, они показали на проходившего мимо парнишку лет четырнадцати: он знает!
– Как увидеть твоих родителей?
– Вон наш дом, сейчас позову. Вышли мужчина и женщина – оба поседевшие, очень спокойные, с металлическими коронками зубов. «Наверное, в детстве много сладкого ели», – грустно улыбнулся я своим догадкам.
– Давно здесь? – спрашиваю.
– Если с сорок седьмого года – давно, то давно!
– Вы помните капитана Струнина?
– Ну как же, начальник лагеря.
– А Пашенина?
– Начальник прииска!.. Я тут был в сорок девятом, потом еще раз.
– А где еще бывал?
– На Перспективном.
– И Киричука знаете?
– «Кажу…» – улыбнулся он, – кто ж его не знал!
– Скажите, – спросил я, – а фамилия Туманов вам ничего не говорит?
– Ну как же, он кассу ограбил!
И вдруг заметил мою улыбку, всмотрелся в лицо, растерялся. А тут еще и жена дернула за рукав.
– А может, и не ограбил… – залепетал он. – Может, так говорили. Мало чего люди болтают!
Евтушенко рассмеялся:
– Да вы не бойтесь! На этот раз он ниоткуда не сбежал!..
Тот еще долго не мог понять, как я здесь оказался, что бы это значило, и, только выпытав у ребят, кто мы на самом деле, пригласил в дом, хозяйка засуетилась. Мы посидели, поговорили. Перед тем как проститься, они показали нам свой двор с курятником, теплицу, угостили крупными сочными помидорами. Никогда не думал, что такие помидоры могут расти на Колыме. По дороге Евтушенко сказал:
– Какими бульдозерами выгрести страх возвращения прошлого?
Мы подъехали к Ленковому. К тому страшному штрафному лагерю беспредельщиков, с которым у меня связаны очень тяжелые воспоминания.
Мы вышли из машины, но снова я ничего не понимал. И этого лагеря не было, только развалины. Невозможно поверить, что над этим запустением когда-то звучали живые, вернее, полуживые голоса.
Вот здесь в полутемной бане во время стихийно возникшей резни между ворами и беспредельщиками моему другу Витьке Живову полоснули бритвой по животу. Витька был начитан и на суде в последнем слове цитировал Горького, а в конце бросил в лицо судьям: «Расстреляйте меня, если бы вы знали, как я вас ненавижу!»
Мне вспомнилась и история Ивана Хаткевича, парня из Белоруссии. Мы знакомы были всего трое суток. Это случилось в 1951 году. Вместе оказались в побеге на Берелехе. За это короткое время у нас было столько приключений, сколько у многих не бывает за всю жизнь. В трассовской столовой возникла драка между нами и суками. Их было человек пять. Я видел, как в руках одного из налетевших на меня сверкнул нож, он уже был занесен надо мной и обязательно пришелся бы мне в грудь или в голову, если бы Иван, знавший меня к тому времени не больше двенадцати часов, не кинулся под нож и не отбил его. Нас обоих задержали. Меня оставили в сусуманской тюрьме, а Ивана отправили на Ленковый.
Через некоторое время от человека, который пришел с Ленкового, я узнал, что Ивана Хаткевича застрелили при попытке к бегству. Это был даже не побег, а намеренное самоубийство. Побежал он в сторону горы Дайковой. Охранники выпустили из автомата предупредительные очереди. Иван лишь обернулся, выругался и снова побежал в гору. В моей памяти навсегда остался этот белорусский парень, которого я знал всего три дня.
– Может быть, Иван где-то здесь похоронен? – спросил Евтушенко.
– Кто знает, – отвечал я. – Может быть. Мы шли по кладбищу. На много километров во все стороны торчали вбитые в землю колышки. На них дощечки с буквой и цифрами, обозначавшими барак и личный номер умершего. Колышки усеяли поле до горизонта.
Евтушенко поднял с земли кусок колючей проволоки и сбитый ветром, валявшийся в траве колышек с дощечкой:
– Я возьму с собой в Переделкино? Пусть будет на рабочем столе.
Мы побывали на местах других лагерей, везде наблюдая одно и то же: земля захламлена кусками проволоки, арестантской рухлядью, ржавыми гильзами, обломками предметов, назначение которых теперь не угадать. А кое-где ничего не осталось, и даже трудно представить, что здесь была зона.
От Широкинских лагпунктов тоже почти ничего не сохранилось. Ленковый, Двойной, Звездочка – это были страшные лагеря… Остался только центральный поселок, где и сейчас управление прииска «Широкий». Лагерь Ленковый весь перемыт – он находился на золотых месторождениях. Штрафной лагпункт Широкий на берегу реки Берелех также переработан драгой. Я вдруг подумал: куда же делась листовая сталь, из которой были сварены камеры. Вспоминая, как кожа пальцев прилипала к изморози, изнутри покрывавшей стены камеры, я чувствую, как у меня до сих пор коченеют внутренности.
Мы заехали на «Мальдяк». У одинокого полуразвалившегося дома – какой-то старик. Сидит, опираясь на палку. Разговариваем, перебираем имена, пытаясь найти общих знакомых.
– А Редькина Ивана Ивановича не знали? – спрашиваю.
– Ивана Ивановича? Я с ним работал вместе! А мне вспоминается бунт на пароходе «Феликс Дзержинский» и слова: «Пройдет время, мы отсидим и вернемся, пусть не все, но кто-то обязательно вернется. Атак… Зачем?» Спрашиваю старика, когда он видел Ивана Ивановича в последний раз. «Я уже точно не помню, – ответил собеседник. – Очень давно».
Держим путь к Сусуману.
Левый берег… Здесь находилась Центральная больница. В каждой больнице для заключенных были отделения, где оказаться было страшно. Одно из отделений называлось психиатрическим, но начальство обычно говорило, кивая на больного: «Давайте к Топоркову его!» Уже само имя врача Топоркова приводило в трепет всех, кто с ним сталкивался. Я с ним виделся один раз, мы говорили минут двадцать, три-четыре дня спустя меня убрали из этого отделения.
Я снова на территории Западного управления, в районной больнице. Была зима, если не ошибаюсь, 1951 года… Нас было человек четырнадцать, находившихся в отдельном бараке в ожидании отправки в лагеря, из которых были привезены в больницу. Один, совсем слепой, – вор Колька Лошкарь. Направленный на Ленковый и не желая попасть к беспредельщикам, он засыпал глаза молотым стеклом и истолченным химическим карандашом. Так поступали многие. С нами сидел парень, который мне запомнился навсегда – Володя Денисов. Лет в четырнадцать, потеряв мать и отца, которых посадили, он попал в детдом – и вскоре оказался на Колыме. Но, по всему было видно, воспитывался он в семье образованных людей, в детстве много читал. Я и сейчас помню, как он замечательно декламировал стихи: