Сходство аргументации Имярека и Елисеева совершенно очевидно, хотя последний и пытался открещиваться от термина, выдвинутого Салтыковым уже в переписке:
«Тут дело идет не о том, чтобы держать генерала за нос, а о том, чтобы показать ему истинный путь, направить на него, приучать к нему, насколько то возможно в данных условиях времени».
Представляется несомненным, что именно эту бессильную попытку Елисеева скрасить истинное содержание своей некрасивой теории едко пародировал Салтыков в «Имяреке»: «Теория эта, в шутливом русском тоне, так и называлась теорией вождения влиятельного человека за нос, или, учтивее: теорией приведения влиятельного человека на правый путь». (У Елисеева: «показать ему истинный путь».)
Салтыков рассказывает о неудаче, которая постигла Имярека:
«Независимо от того, что намеченные носы не всегда охотно подчинялись операции вождения, необходимо было, однажды вступив на стезю уступок, улаживаний и урезываний, поступаться более цельными убеждениями, изменять им… приходилось сознавать, что, в сущности, господином положения остается все-таки «нос», а вожак состоит при нем лишь в роли приспешника, чуть не лакея».
Поскольку многие мотивы в «Имяреке» носят отчетливо автобиографический характер, и в данном эпизоде можно видеть реальную черту служебной карьеры Салтыкова в Вятке. Увлечение Имярека ложной теорией занимает в рассказе очень большое место как «первый фазис теоретических блужданий» героя. Возможно, это происходило и с самим Салтыковым, и он на своем горьком опыте убедился в полной несостоятельности усвоенного идеала. Но почему же он не использовал этот решающий аргумент в завязавшемся споре? Ведь ни в одном из его писем к Елисееву нет ни малейшего упоминания о том, что поднятая проблема знакома ему не только теоретически!
Салтыков и вообще не любил вспоминать о своей службе, а на этот раз спор с Елисеевым справедливо показался Салтыкову настолько важным для судеб прогрессивной литературы и вообще для тогдашнего общественного движения, что он совсем не считал уместным явно сочетать его с эпизодом собственной биографии.
Совершенно очевидна и причина, по которой полемика с теорией «вождения за нос» становилась для Щедрина злободневнейшей задачей. Елисеевская теория широко открывала двери для всевозможных компромиссов. Так можно было — в духе героя щедринской сказки «Либерал» — перейти от формулы «по возможности» к другой — «хоть что-нибудь», и, наконец, согласиться действовать даже «применительно к подлости». В. И. Ленин, который часто обращался к щедринским образам, называл эту сказку историей «эволюции российского либерала»[30].
Опасение раздражить правительство дошло до того, что запрещение праздновать двадцатипятилетие дарования «воли» крестьянам не вызвало никаких протестов, а когда на юбилее Плещеева в чьей-то речи промелькнуло имя Петрашевского, то, по свидетельству очевидца, «легкий шелест испуга пронесся по рядам поздравителей».
Что же касается самого Елисеева, то Белоголовый уже не удивлялся, когда до него дошли слухи, что Григорий Захарович одобряет Суворина!
Задавшись целью идти «об руку с Дворниковым», можно было надолго продлить господство всевозможных «мелочей жизни».
И недаром Салтыков представлялся современнику «орлом русской прессы», погибавшим «от злобы и тоски ввиду того, что совершалось».
Летом 1885 года, отправляясь за границу, Михаил Евграфович чувствовал себя настолько плохо, что уже подумывал: не спрятать ли на груди карточку с фамилией на случай неожиданной смерти?
Когда Сергея Петровича Боткина спросили, чем болен Салтыков, он ответил: легче сказать, чем он не болен! А сам Михаил Евграфович уверял, будто привозит из-за границы новые фасоны болезней.
Он исхудал так, что его руки стали похожи на руки ребенка. Лицо искажалось нервными судорогами, кашель разрывал грудь. Измученный Михаил Евграфович по-детски досаждал врачам, ожидая от них облегчения, и почти ревновал их к другим больным.
— Не хочет Боткин всерьез за меня приняться, — роптал он, — вот недавно исследовал Унковского, так даже молоточком по коленам стукал, а меня никогда.
В сильнейшее волнение пришел Михаил Евграфович, когда в конце 1885 года Владимир Иванович Лихачев оказался замешан в одну некрасивую историю и его поведение разбиралось в дружеском кругу. В день этого «третейского суда» доктор Боткин получил от Салтыкова непонятную записку: это был даже не набор слов, а бессвязные комбинации букв, будто бы составляющие слова и аккуратно отделенные друг от друга.
Вскоре у больного появились галлюцинации, и Боткин, а также Белоголовый, которому Сергей Петрович подробнейшим образом описывал отчаянное положение их общего пациента, пришли к выводу, что работать он больше не сможет.
По наблюдениям Боткина, Елизавета Аполлоновна почти наслаждалась страданиями мужа. Зная, какое преувеличенное значение придает он точности приема лекарств, как религиозно верит в них, она словно дразнила его, «забывая» дать ему то порошок, то микстуру. А подавая снадобье, не упускала случая посетовать:
— Ах, Мишель, и зачем ты все это пьешь? Ведь все равно ты не выздоровеешь! Ведь ты умрешь!
Она доводила больного до такого состояния, что на редких посетителей он порой производил впечатление полупомешанного, недоступного ничему иному, кроме перебранки с женой.
Прежде к Боткину сиротливо жался умирающий Некрасов: ездил в Ялту — лишь бы быть поближе к знаменитому врачу. Теперь и Салтыков летом 1886 года снял дачу в хмурой Финляндии возле имения Сергея Петровича.
Елизавета Аполлоновна дулась: сиди как привязанная к этому глупому озеру, в глуши, без знакомых… И когда все это кончится!
Дважды она уезжала, оставляя мужа одного: у Боткиных скарлатина, и она не может рисковать детьми ради причуд больного!
Боткин выходил из себя и жаловался знакомым, что своими фокусами Елизавета Аполлоновна уничтожает все его усилия поднять Салтыкова на ноги.
Узнав о скоропостижной смерти А. Н. Островского, Михаил Евграфович даже позавидовал. «Умер прекрасно, то есть внезапно», — писал он и о художнике Крамском. Собственная смерть «играла» с ним, как лисица с пойманным зайцем.
Приходила Салтыкову мысль о самоубийстве, но он чувствовал такую слабость, что боялся обрести вместо избавления лишь мучительное увечье.
Руки дрожали, и все же при первой возможности Михаил Евграфович, как встарь, исписывал страницу за страницей, лепя строчку на строчку.