Она не помнила, возражал ли кто-нибудь этому скромному болельщику Сталина. Во всяком случае, не она. Ведь это же правда, что раньше работали куда лучше.
Я начал было говорить ей, что если бы те инженеры и техники, которые были столь полезны как спецконтингент, оставались на свободе, если бы их изобретения не присваивали бездельники в погонах, если б руководил ими не тупой чекист, а хотя бы тот же Антон Михайлович, но чтобы ему самому не приходилось постоянно страшиться невежественных и всевластных «хозяев», то плоды их работы были бы куда значительнее, куда обильнее.
Она согласно кивала, даже улыбалась:
— Да-да, вы правы. Конечно… возможно…
Однако в приветливом голосе слышались интонации вежливой отчужденности, а в глазах мелькали тени знакомого давнего недоверия. И я не пытался больше объяснять, насколько опасно заблуждается добродетельный сын старого чекиста.
Такая ностальгия заметна в последние годы у разных наших сограждан, старых и молодых, сановников и работяг. В кулуарах закрытых партийных собраний и в очередях, у продовольственных магазинов, где спорят усталые, раздраженные женщины, резонерствуют пенсионеры и словоохотливые алкаши, можно услышать весьма сходные суждения:
— При Сталине все-таки порядок был… Ну не скажите, каждый год цены снижались. И в магазинах, и на базарах всяких продуктов навалом было… А на производстве какая была дисциплина. Тогда и пьянствовали, и воровали куда меньше… Это уж точно, безобразия не допускались… При Сталине сразу за шкирку брали… Ну да, ну да, случались перегибы, на зато семьи крепче были. И молодежь не такая распущенная — ни бород, ни мини-юбок, ни всего этого распутства. И хулиганства куда меньше. Строжили как следует.
Возражений обычно не слушают. Кто постарше, отмахивается: «Ну, бывало, бывало… Да только Никитка все раздул, преувеличил. Да и наврал еще».
Их дети, их молодые слушатели верят им и судят еще решительнее. И еще меньше способны услышать правду. А когда им говорят о кошмарах империи ГУЛАГа, о миллионах бессмысленных жертв, о десятках миллионов рабов, они просто не хотят слышать. Более осведомленные ссылаются на Туполева и Королева: «Вот ведь, были в заключении, а как успешно работали, сколько сделали для развития авиации и техники».
Туполев и Королев тоже работали на шарашках. Работали с таким же рвением, с каким Иван Денисович Шухов укладывал кирпичи. Сохраняя «привычку к труду благородную», они так же, как мои марфинские друзья и товарищи, были еще и одержимы своими идеями, замыслами, своим призванием. И так же неразрывно связаны с нашей страной, с ее прошлым и настоящим. Пусть даже не всегда сознавая это.
Когда-нибудь напишут историю шарашек. Обстоятельно расскажут о том, как в тюрьмах, в рабстве люди продолжали мыслить, работать и творить… Такая история, быть может, позволит лучше понять некоторые реальные чудеса нашей давней и нынешней жизни…
Виктор Андреевич был прав. На шарашке мы оставили частицы наших душ.
* * *
Девятнадцатого декабря на утреннюю поверку дежурный пришел с ворохом стандартных папок — «тюремных дел» — и уже не пересчитывал нас, вызывал поименно:
— Так что сегодня собирайтесь с вещами. Идите на объект, оформляйте, значит, документы. У кого там есть личные вещи, приносите. Можно не спешить. Обед, значит, будет как всегда. А ужинать будете уже на другом месте.
Свой архив я к тому времени почти весь перенес из лаборатории в юрту. Приятели из механической сколотили мне большой прочный фанерный чемодан «угол». Я составил описи и оглавления всех папок, тетрадей, блокнотов и список книг. Все в двух экземплярах. Некоторые «подозрительные» тексты — философские, исторические и политические размышления — заблаговременно отдал Гумеру.
Он и Иван Емельянович провожали нас, «последних ветеранов акустической». Гумер вытащил из своего стола бутылку водки, разлил по стаканам, мензуркам, баночкам. С нами выпили и Ванюша и Валентина Ивановна: посошок:
— Чтобы не в последний раз вместе. И чтобы в следующий раз уже на воле.
Ванюша и Валентина просили передать привет Сергею Григорьевичу, приглашали, когда будем свободными, приходить в гости. Валентина утирала слезы.
Текст диссертации был перепечатан, подшит, оставалось добавить лишь часть иллюстраций. В последние часы я еще пытался что-то объяснить ей, но она печально отмахивалась — мол, не до этого.
Все были растроганы и возбуждены. Однако не так тревожно, напряженно и отрешенно, как бывало раньше при «выдергивании» арестантов. И я успел состряпать рифмованное послание остающимся. Оно начиналось: «Прощайте, марфинские липы, прощай, наш липовый НИИ». И заканчивалось нежным приветом друзьям и всем, кто в трудные дни помогал нам «хотя бы добрым словом».
Тяжеленный чемодан я до обеда потащил из юрты на вахту:
— Прошу проверить заблаговременно. Тут все мои личные книги, записи, творческие, научные материалы…
Дежурный офицер пожал плечами:
— А чего еще проверять? У вас есть документ с объекта — указание, что задолженности за вами нет. Значит — порядок. А свое забирайте все, что хотите.
Увозили нас вечером. Все уместились в одном воронке. А в другом повезли чемоданы, мешки, рюкзаки.
Сквозь железные стенки едва слышалось поскрипывание ворот, голоса вахтеров. В маленьком зарешеченном оконце сзади мелькнул яркий фонарь зоны. Тряхнуло на ухабе… Покатили.
Прощай, шарашка!
Глава четырнадцатая.
ХОЧУ БЫТЬ СВОБОДНЫМ
Человечество живо одною
Круговою порукой добра.
Неизвестная монахиня. (Запись Марины Цветаевой)
Новый год — 1954-й — мы встречали в тюрьме «Матросская тишина». Там пробыли три недели. Потом восемнадцать последних марфинцев привезли в Кучино, поселок неподалеку от Москвы, где несколько сотен заключенных и примерно столько же вольнонаемных рабочих — инженеров и техников — изготовляли разнообразную радиоаппаратуру, электронное оборудование, измерительные приборы.
Мы с Василием работали в технической библиотеке — переводили и реферировали английские, немецкие, французские, итальянские, чешские и др. статьи, описания приборов, технические инструкции, составляли систематический каталог книг и журналов. Нормы были обычные — один печатный лист переводить четыре дня, соответственно нормировались рефераты и работа с каталогом.
Перевыполнение норм вознаграждалось «зачетами». В зависимости от степени перевыполнения один рабочий день приравнивался к полутора, к двум с половиной и даже трем дням заключения.