Больше ничего.
Лицо его освещается улыбкой.
— Вот это вы действительно ловко. Это действительно хорошо и умно. Лучше не скажешь. И как этот «Парус» меня всегда потрясает. Каждый раз по-новому, каждый раз иначе. Иногда грустью. Иногда вдохновеньем. Иногда счастьем — до боли. И какой торжественный, волшебный конец. Одни из самых изумительных строк во всей русской поэзии:
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой.
Мне всегда кажется, что это обо мне сказано. — Он взмахивает рукой и повторяет: — А он, мятежный, просит бури...
И вдруг со свойственными ему резкими переходами из одной тональности в другую:
— Что вы гримасничаете? Что вам не понравилось?
— У меня глаза ломит от солнца. Я забыла взять свои черные очки.
— А на что они? Я вот могу прямо на солнце смотреть, — и он действительно уставляется на огненный шар солнца, нестерпимо пылающий на горизонте. — Как орел смотрю на солнце! А вам очки подавай!
— Видно, я не орлиной породы, — соглашаюсь я. — Я и орлов терпеть не могу. Как и всех хищных птиц. Терпеть не могу. И даже боюсь.
Но моя боязнь птиц нисколько не интересует его. Он вряд ли слышал, что я сказала. Он смотрит вдаль и, кажется, весь поглощен тем, что видит и что чувствует. Он медленно говорит:
— Как мне хочется хоть раз еще все увидеть. И Грасс, и Бельведер. Там, где я был счастлив. И несчастен. Но даже в самые черные, несчастные минуты я всегда чувствовал всю эту красоту и как-то краешком сознания наслаждался ею. А ведь большинство людей вовсе не замечает ее. — Он замолкает на минуту.
— Подумать только, — продолжает он, — что мадам де Севинье жалела свою дочь за то, что она живет в отвратительном Провансе, безобразнее которого ничего на свете нет. А Мишле считал Тулон и окрестности Тулона адом. Ведь до Руссо никто не любовался видами природы и даже не замечал захода солнца. Их просто не существовало. Только на картинах, а в жизни, в действительности, их не было. Потом, по Уайльду, «природа стала подражать искусству», и тогда их увидели и начали ими восхищаться. Это у французов, но и у нас, русских, не лучше было...
На обратном пути Бунин непременно хочет зайти в кафе выпить вина. Я отказываюсь.
— Вы же знаете, Иван Алексеевич, я не могу, меня Жорж ждет.
Но он и слышать не желает.
— Зайти в кабачок совершенно необходимо. Без этого прогулка не прогулка. Ведь это мой первый и, наверно, единственный большой выход. Я обыкновенно обогну раза три сад, выгляну за калитку и назад в свою конуру. Сил нет. Устаю. А сегодня сколько мы с вами отмахали. Почти как в далекие прошлые годы. Неужели вы так жестокосердны и захотите все испортить?
Я не даю ему договорить. Раз для него это так важно, я согласна.
Перед кафе на деревянной стойке — корзины с устрицами.
Рыжеволосый, веснушчатый парень в розовой рубашке открывает устрицы кривым ножом и укладывает их на блюдо со льдом.
— Ишь, как ловко работает. Молодец! — восхищается Бунин. — А ведь это нелегко. Я пробовал открыть устрицу. Никак не мог. А он — раз и готово! Без промаха, без осечки.
Парень, понимая, что иностранный господин заинтересовался им, особенно быстро и щеголевато работает ножом.
— Две дюжины, — заказывает ему Бунин. — Самых крупных.
Парень широко улыбается и, взглянув на нас зеленовато-серыми влажными глазами, с еще большей энергией начинает орудовать ножом.
— Вы заметили, — говорит Бунин, входя в кафе, — что у него глаза похожи на устриц?
— А ведь правда, на устриц, — соглашаюсь я радостно. — Такие странные, будто скользкие, неприятные. Как я сразу не догадалась? На устриц! Будто нарочно у продавца устриц глаза, как две устрицы.
— Запомните, — советует он. — Может пригодиться для рассказа. Я вам дарю эти «глаза, как устрицы». Берите, берите. Я царски богат. Мне не жалко.
За соседним столиком три молодых человека с жаром обсуждают вчерашний футбольный матч, усиленно жестикулируя.
— Посмотрите, как они руками машут, кажется, сейчас заедут друг другу в морду, и как отчаянно горланят. А они просто дружески беседуют. Что значит южный темперамент! А вино совсем приличное, и устрицы великолепные. Не хуже, чем в Париже у Прюнье. Пейте... Ведь приятно, когда устанешь, посидеть так в кабачке. А вы артачились.
Внимание его опять занято соседями по столику.
— Мне часто хотелось написать о таких вот французских парнях. Но по-настоящему я не чувствую их, не понимаю до конца... Между нами, русскими, и ими — пропасть, они другие, чем мы. Непонятные нам. Мы так же не понимаем их, как и они нас. Одна ame slave[70], приписываемая нам, чего стоит. И все же они по-своему правы — в душах как раз главная разница. В наших и в их душах. У нас души православные, у них души католические, — главное различие между ними и нами — религия, вера. У католиков совсем иное мироощущение, чем у православных. Они все чувствуют по-другому, чем мы. Наши древние иконы действительно окна в рай. У католиков все до ужаса реально, чувственно. На их снятие с креста смотреть нельзя, не содрогаясь. И пылающее, исходящее кровью сердце Христа, и прелестные женственные Мадонны, все это земное, полное земной прелести, земной реальности и земного ужаса и страдания. Даже монахини — подумать только — для них жених, супруг — Христос. Терпеть не могу Вячеслава Иванова, а он правильно о монашках сказал: «И каждая с грешной жаждой целует Его в уста», или как там у него, не помню. Но он правильно понял. Он недаром и сам в католичество перешел. Теперь кардинал при Папе в Ватикане или что-то в этом роде, шут с ним совсем.
Бунин наливает себе и мне по новому стакану вина, подвигает ко мне самые большие устрицы.
— Но ведь не все французы правоверные католики, — говорю я. — Сколько среди них протестантов. И атеистов.
Он качает головой.
— Ничего не значит. Это у них в крови, прирожденное, наследственное. Они воображают себя свободомыслящими — ни в Бога, ни в черта, — не крестят своих детей, не венчаются в церкви. Но ведь души-то их слагались столетиями. Готические соборы недаром возникли таинственным образом во Франции, а не в какой-нибудь другой стране. И крестовые походы, и религиозные столкновения, всякие там Нантские эдикты и прочее. А Варфоломеевская ночь чего стоит. Безбожнику французу только кажется, что он безбожник, душа у него глубоко религиозная и к тому же католическая, расчетливая, меркантильная, веселая, чувственная. А наши русские православные души лиричны, аскетичны, мрачны и сумасбродны. Напрасно считают французов легкомысленными. Мы гораздо легкомысленнее их, только русское легкомыслие принимает мрачные, а не веселые формы. Я и сам очень долго, лет до тридцати, был способен на самые сумасбродные поступки. А как я жил. Угла собственного у меня никогда не было. Скитался из города в город, часто без гроша в кармане. Был способен по шпалам пешком идти, только бы не оставаться на одном месте. Будто меня кто гнал. О будущем я совсем не думал, ни на какую работу способен не был. Верил, слепо верил в свой талант, в свою звезду и что когда-нибудь прославлюсь на весь мир.