На заре качавших колыбель свободы.
Юлюс Янонис
МАРКСИСТЫ И ЭСТЕТЫ
Маленький кабинет, обставленный старой добротной мебелью. Дубовый шкаф, вместилище столь редкостных книг, что от одного упоминания их у букинистов не однажды разгорались глаза, а у библиофилов перехватывало дыхание.
Вольтеровское кресло. На высокой тумбе письменного стола мраморная копия Венеры Милосской, очень хорошая копия, произведение истинного искусства.
Две полочки над столом заполнены множеством фарфоровых, металлических, деревянных фигурок.
Общий колорит комнаты — зеленый; целая гамма зеленых тонов от салатного до изумрудного. На восточных тканях — драконы. Среди женских украшений на туалетном столике — золотые змейки, янтарные саламандры.
— Как была, так и осталась на всю жизнь эстеткой, — с интонацией вызова говорит Евгения Владимировна. — Поклоняюсь красоте.
А ведь это она, Женя Дьякова, окончив в 1914 году Воронежскую гимназию, работала в конторе железнодорожных мастерских. И всегда составляла акты на производственные травмы так убедительно, что администрация вынуждена была решать конфликты в пользу рабочих.
Она не состояла в подпольном марксистском ученическом кружке, организованном ее братом. Но это ее, Женю, однажды среди ночи разбудила мать горячим шепотом: «Спокойно, спокойно, девочка, у Васи обыск. Дай я помогу тебе одеться». И... сунула ей за корсаж пачку прокламаций.
Спрашиваю Евгению Владимировну:
— У вашего брата бывал Юлюс Янонис, вы его помните?
— Юлюса? Разве его можно когда-нибудь забыть! Только мы звали его Юлий. Он приехал в конце лета, должно быть в августе, как раз в это время город уже захлебнулся беженцами. А всего несколько недель назад...
Из московской квартиры на проспекте Вернадского мы переносимся в Воронеж 1915 года.
Понятно, мы смотрим на него уже из сегодняшнего дня. Смотрим и невольно удивляемся. Ведь оставалось всего два года до великих социальных потрясений. Вот-вот рухнет самодержавие, полетят на свалку истории короны, гербы, мундиры... Неужели этого еще ничто не предвещает? Неужели во второе военное лето город, пусть и тыловой, может быть таким беспечным?
Фланирует по Большой Дворянской нарядная публика. Соблазнительны витрины магазинов. Из городского сада несутся бравурные громы духового оркестра. Дразнят, интригуют афиши кинотеатров.
Город веселился, он прямо с ума сошел от веселья.
— «Пупсик, мой милый пупсик!» Это же распевал весь Воронеж! — восклицает Евгения Владимировна.
— Ой ли? Так ли уж весь? А может, та его часть, что хотела угаром веселья заглушить подступавший к горлу страх?
Моя собеседница сразу соглашается:
— Вот именно! Все это был сплошной наигрыш, «пир во время чумы»!
А впрочем, можно дать и другое объяснение:
«Война: кому как! Кому — безголовье. А кому — на здоровье». Эти беспощадно-меткие слова литератора, избравшего себе псевдоним Игла, прорвались вскоре через цензурные рогатки.
Воронеж — глубокий тыл. Но и он, как сообщала губернская газета, «стал вносить реальную лепту в огромное и святое дело» — пущен завод, изготовляющий трубки для артиллерийских снарядов.
Тщетно было бы искать в «Воронежском телеграфе» корреспонденции о том, как эти начиненные порохом трубки взрывались в цехах, раня и калеча работниц. Но забастовка, вспыхнувшая здесь, дала сигнал и другим воронежским заводам.
Евгения Владимировна вспоминает, как брат и его товарищи проклинали свою гимназическую форму, мешавшую им общаться с рабочими. Появляться на заводах переодетыми было очень опасно. Позже узнала: все-таки они ходили туда в каких-то стареньких пиджачишках. Янонис — совсем хладнокровно: он еще в Литве, в Шяуляе, имел такую практику.
— Ученический кружок собирался в кабинете отца. Папа почти не бывал дома. Он преподавал математику и латынь в первой мужской гимназии. А вечерами... клубы, карты, вообще «светский образ жизни». Но мама никогда не роптала. Чтобы семья не испытывала лишений, она работала в больнице, часто брала ночные дежурства. Мама была умная, образованная, прекрасно играла на фортепьяно. Она учила нас читать звездное небо, понимать душу музыки.
Евгения Владимировна убеждена, что под спудом обыденных домашних и служебных забот в скромной земской фельдшерице — ее матери — жила жажда активного действия и готовность к подвигу, самоотверженность жен декабристов и дерзновенность женщин «Народной воли».
— Может, я идеализирую маму, но такой она мне видится. Чтобы понять, почему в нашем доме зародилось большевистское подполье, надо знать нашу маму. Она еще в молодости готова была ринуться в революцию. Но, как птица, не могла кинуть птенцов.
Когда мы выросли, мама огорчалась, что у меня и Лиды не было тяги к общественной жизни. Васе она сама дала Кропоткина, Степняка-Кравчинского, Войнич, все то, с чего молодежь начинала мыслить.
Еще с тринадцатого года Вася и его неразлучный друг Борис Иппа стали приводить к нам в дом своих товарищей — гимназистов, реалистов. Запирались в кабинете. Что-то читали, о чем-то спорили. Иногда очень шумно спорили, до крика. Выходили в столовую охрипшие. Мама поила их чаем, кормила бутербродами.
Я была старше Васи на полтора года. Он пытался втянуть меня в кружок: «Женя, ведь ты думающая девочка, почему ты не идешь к нам?» Приняв свой самый легкомысленный вид, я отшучивалась: «Не могу жить без ананасов в шампанском. А в тюрьме, кажется, их не подают». Что из нелегального кружка прямая дорога в тюрьму, в этом ни у кого сомнений не было.
Вспоминаю такой примечательный разговор. Мама укоряет Васю, что он недостаточно прилежен в иностранных языках. Вася с полной серьезностью обещает: «Подожди, мама, вот когда меня посадят в тюрьму, я займусь языками вплотную. Там у меня будет масса свободного времени». Мама после минутного раздумья спокойно соглашается: «Пожалуй, ты прав».
Мама была для нас высшим авторитетом. Для Васи мамино слово о ком-нибудь было критерием истины. Он по высказанному ею суждению проверял себя, свою способность разбираться в людях.
Брат представил маме своего нового товарища, литовца Янониса. Меня в тот вечер не было дома. Вернувшись, я уже не застала