В собственной книге мемуаров «Первая встреча» (опубликованных посмертно в Нью-Йорке в 1947 году) Белла живо описывает ту памятную встречу. Как только она вошла в комнату, в черном платье с белым воротником, в котором Шагал так часто потом будет ее изображать, с букетом только что сорванных цветов, Шагал сразу кинулся искать холст, крикнув ей: «Стой! Не двигайся…» Белла продолжает: «Ты так и набросился на холст, он, бедный, задрожал у тебя под рукой. Кисточки окунались в краски. Разлетались красные, синие, белые, черные брызги. Ты закружил меня в вихре красок. И вдруг оторвал от земли… и вот мы оба, в унисон, медленно воспаряем в разукрашенной комнате, взлетаем вверх»[17]. Стремление Шагала претворять сексуальные желания в краски, будь то румяна на щеках или цветовые сполохи на холсте, особенно явственно ощущается в этом эпизоде, когда Белла вспоминает о муже, каким он был накануне свадьбы. Белла не боится уподобить себя холсту — она и материал поэта, и его вдохновительница. Получившаяся в итоге картина — «День рождения», в отличие от пронизанной эротическим чувством прозы Беллы, но вполне в духе шагаловских произведений, почти ничего не говорит нам о чувственной, но больше о романтической любви. Может быть, накал физической близости наступил потом, когда картина была уже написана (за окнами влюбленных одновременно — и день и ночь: до и после), и этим, вероятно, объясняется разница в эмоциональной напряженности изображенного на картине и в прозе.
Медовый месяц молодые провели в деревне Заольше, неподалеку от Витебска, — в этом буколическом лесном краю был загородный дом, где летом жил Любавичский ребе Шолом-Дов-Бер Шнеерсон[18]. Сельскую идиллию Шагал описывал так: «Сосновый бор, тишина. Над деревьями — месяц. Похрюкивает в хлеву свинья, бродит на лугу лошадь. Сиреневое небо». Но не только в словах, все это он запечатлел на одной из самых своих красивых картин — «Полулежащий поэт» (1915). Все, что позднее Шагал перечислит на бумаге — поросенок, лошадь, лес и сиреневое небо, — мы видим на этой картине, написанной маслом на картоне. А вот и сам «поэт» — без шляпы, скрестив руки на груди, блаженно растянулся на травке на переднем плане. От всей сцены веет безмятежностью, однако нельзя не заметить, что на этой картине, написанной в медовый месяц, «поэт» в одиночестве. Вначале Шагал изобразил рядом с мужской и женскую фигуру, а потом почему-то — может, из композиционных соображений — стер ее. Но осталась тень, вплоть до соблазнительных очертаний женских ног. Позади поэта, возле избушки, стоят друг против друга, низко склонив головы, лошадь и свинья — обычная сельская сцена, однако в их силуэтах угадывается некий намек на брачное ухаживание. Здесь, в «Полулежащем поэте», присутствует двоякое замещение — женщину заменяет тень, художника — «поэт». В глазах поэта — чувство, которое трудно описать, сродни меланхолии.
Но в этой пасторальной сцене есть и тревожные нотки. Время было военное, и над Шагалом нависла угроза призыва в царскую армию. На самом деле в Заольше Первая мировая война давала о себе знать довольно странным образом: неподалеку паслось армейское стадо, вспоминал Шагал, и по утрам молодожены покупали у солдат молоко ведрами.
Однако в Витебске дыхание войны было ощутимее: набитые солдатами составы шли на фронт, с фронта везли раненых и пленных, один из немцев, обросший бородой, напомнил Шагалу его деда. Первой мыслью Шагала было: скорее бы вернуться в Париж, но визы ему не дали. Умеющим рисовать в армии тоже находилось применение. Английский художник еврейского происхождения Дэвид Бомберг, например, служил в британской армии картографом. Шагал полагал, что сможет изготавливать камуфляж, но, к счастью для него, как выяснилось, с помощью богатого и влиятельного брата Беллы Якова Розенфельда ему подыскали менее опасную работу — в Центральном военно-промышленном комитете в Петрограде (Розенфельд возглавлял это ведомство).
Но перед тем как отправиться в Петроград (Санкт-Петербург переименовали во время войны), Шагал — можно подумать, у него был выбор — ненадолго еще раз съездил в Заольшу — спросить совета у ребе Шнеерсона о том, что делать дальше. Судя по воспоминаниям, Шагал остался разочарован легкомысленными, на его взгляд, ответами мудреца. О чем бы ни спрашивал Шагал ребе, тот на все давал свое благословение. «Так ты хочешь ехать в Петроград, сын мой? …Что ж, благословляю тебя, сын мой. Поезжай. …Если тебе больше нравится в Витебске, благословляю тебя, оставайся». Шагал поспешил уйти, так и не успев поговорить с ребе о том, что его действительно волновало: об искусстве вообще и о своем в частности. Спросить, правда ли, что израильский народ избран Богом? И еще — «о Христе, чей светлый образ давно тревожил мою душу». Явное безразличие Шнеерсона к судьбе Шагала имело, по крайней мере, одно серьезное последствие: «С тех пор, — писал он, — что бы мне ни посоветовали, я всегда поступаю наоборот».
Любопытно, что двенадцатью годами раньше Шнеерсон, в сложный период своей жизни, отправился в Вену на консультацию к Фрейду. («У меня отличный сон и без Фрейда, — писал Шагал ближе к семидесяти. — Признаюсь, я ни одной его книги не прочел. И теперь уж точно читать не стану».) Рассказ о встречах великого ребе с великим психоаналитиком, длившихся с января по март 1903 года, в изложении сына Шнеерсона Йосефа-Ицхака, сохранился в архивах Хабада. Шнеерсон, глубокомысленный и снисходительный (для него было явно унизительно обращаться за советом к светскому психиатру), едва узнаваем в том безответственном и смехотворном болтуне, которого нам рисует Шагал: «Боже Всемогущий, что же это за ребе такой у Тебя? — Ребе Шнеерсон». Очевидно, под влиянием Шнеерсона Фрейд решил держаться более солидно и перестал отпускать еврейские шуточки, ну а Шнеерсон внял совету Фрейда: оторвался от книг и стал уделять больше внимания благотворительности.
Шагал всю жизнь, когда приходилось принимать серьезное решение, пытался заручиться советом авторитетных лиц. В этом ничего плохого нет, только порой его нарциссизм оказывался сильнее доводов рассудка — как в случае с немецким военнопленным, которого он увидел на улице в Витебске. Тогда Шагал чуть не спросил несчастного, не слышал ли тот о Герварте Вальдене и о судьбе картин, оставшихся в Берлине в его распоряжении.
В Петрограде Яков Розенфельд был недоволен своим зятем: тот оказался совсем не приспособлен к канцелярской работе, хотя в конце концов научился «разбираться во входящих и исходящих». Шагал, заявлявший, что приехал в Петроград в первую очередь потому, что Белле нравятся большие города, относился к своей работе как к тяжкой обязанности. «По сравнению с этой службой, — писал он, — фронт казался мне увеселительной прогулкой, этакой гимнастикой на свежем воздухе». Конечно, некоторым юнцам война представляется молодецкой забавой, но едва ли хоть один человек, побывавший на фронте, согласится с Шагалом.
Немцы продвигались на восток, «удушающие газы» настигали Шагала даже в кабинете на Литейном проспекте, где он работал. Желание Шагала (опять-таки вполне понятное для отягощенного чувством вины штабного работника) испытать на себе реальные фронтовые лишения можно объяснить и тем, что в Петрограде его жизнь действительно была в опасности, хотя и не так, как ему хотелось это представить. Иудеев в городе недолюбливали, им все еще требовался специальный вид на жительство, и, хотя численность их в городе была невелика, случались эксцессы. Однажды поздно вечером громилы в шинелях без погон остановили Шагала на темной улице. Ему чудом удалось спастись, но он видел, как убивают других евреев и сбрасывают с мостов в воду.
18 мая 1916 года, почти через десять месяцев после свадьбы, у супругов Шагал родилась дочь — Ида. Молодой отец сначала расстроился: он хотел сына — и несколько дней не подходил к жене и новорожденной, но в конце концов добрые чувства возобладали. И все же, как он с сожалением вынужден был признать, из него поначалу получился «плохой отец»: его раздражал плач малышки, ее капризы, неприятные запахи, ночные горшки, что, собственно, вполне естественно для молодого родителя. Из-за этого он чувствовал себя каким-то чудовищем.
Несмотря на трудности и лишения военного времени, месяцы беременности Беллы были относительно спокойными для нее и продуктивными для Шагала. Еще в марте 1915 года он выставил двадцать пять работ в московском салоне К. И. Михайловой, а за месяц до рождения Иды — шестьдесят три картины в Петрограде, в галерее Добычиной. В ноябре 1916 года сорок пять его произведений участвовали в коллективной авангардной выставке объединения «Бубновый валет» в Москве. Вскоре после того Шагал получил первое общественное поручение — выполнить росписи в хедере при крупнейшей петроградской синагоге. К началу Февральской революции 1917 года Шагал продал работы ряду известных коллекционеров и привлек к себе внимание критиков, правда, с неоднозначной оценкой. «Почему евреи все такие грязные, с идиотским и звериным выражением лиц?» — вопрошал один недовольный русский обозреватель.