На краю деревни сейчас пустырь. Раньше здесь стоял дом Аслана Пиросманашвили и его жены Текле, урожденной Токликашвили. Рядом и теперь растет старое тутовое дерево. Неподалеку — место, где был виноградник семьи.
Об Аслане Пиросманашвили существует несколько преданий. Уже не понять — родила ли их сама жизнь или потомки почтили запоздалой благодарностью отца своего знаменитого земляка. По одному из преданий Аслан отличился в бою с лезгинами, похитившими мирзаанских детей. За это деревня пожертвовала ему участок земли на заросшем лесном склоне. Участок и называется «Тень Аслана».
Очевидно, благодарность односельчан плохо защищала в жизненной борьбе. Во всяком случае, не от добра Аслан Пиросманашвили — настоящий кахетинец, работящий и умелый крестьянин с репутацией отличного садовода — был вынужден покинуть родное село. Земля кормила плохо, а на руках была семья — по деревенским понятиям не такая уж большая, но все-таки не такая маленькая: старшая дочь Мариам, сын Георгий, дочь Пепуца и самый младший, поздний сын — Нико; ему было тогда не более двух-трех лет.
Семья перебралась в Шулавери — центр Борчалинского уезда, большое и богатое село в пятидесяти одной версте к югу от Тифлиса. Здесь в имении «Иверия», принадлежавшем некоему Ахверди Калантарову, Аслан Пиросманашвили нанялся смотреть за виноградником. Самого Ахверди Калантарова тогда уже не было в живых, и хозяйство вела его вдова, престарелая Эпросине Калантарова, со своими многочисленными детьми — тремя дочерьми и троими сыновьями.
Несчастья не оставляли семью Пиросманашвили. Внезапно умер старший сын Георгий — ему исполнилось пятнадцать лет, он уже был работник, а не лишний рот. Еще через два-три года, осенью 1870-го, умер отец. Вслед за ним умерла и мать, от горя, как вспоминают.
Семьи — как не было. Самая старшая из детей, Мариам, к тому времени вышла замуж и вернулась на родину — то ли в Мирзаани, то ли в соседнее село Озаани; у нее самой уже росла дочь. Остались двое: Пепуца и Нико. Пепуца уехала в Мирзаани и прижилась у родственников. Нико остался у Калантаровых. Будто бы мать, чувствуя близкую смерть, попросила хозяйку дома позаботиться о ее младшем сыне, заменить ему семью. Было так или не было, но Эпросине Калантарова в самом деле взяла к себе мальчика и позаботилась о нем. С семьей Калантаровых его жизнь оказалась связанной надолго.
Сначала он жил в том же доме в Шулавери — не то воспитанником, не то слугой. Потом один из сыновей Эпросине, Георгий, увез его в Тифлис.
Расхождения в биографии Пиросманашвили начинаются уже здесь, в раннем детстве. По другому известному нам варианту, семья никуда не переезжала, а вскоре после смерти отца и матери старшая сестра Мариам вышла замуж за какого-то землемера по имени Алекси (кроме этого о нем ничего не известно) и увезла мальчика с собой в Тифлис. В Тифлисе его отдали в услужение к Калантаровым: в этой семье он и жил до 1882 года.[7]
По третьей версии, отец умер еще в Мирзаани, а мать вышла второй раз замуж в Шулавери и взяла с собой мальчика, а Пепуца осталась в Мирзаани. Так следует из слов Э. Ментешашвили, бывшего корреспондента газеты «Иверия», побывавшего на родине художника.[8]
Наконец, еще один вариант пересказывает Кирилл Зданевич: «…когда Нико было восемь лет, родители умерли, и дети, чтобы прокормиться, по совету родственников уехали в Тбилиси поступить в услужение к „важным господам“. Дети трудились и были относительно сыты. Прошло несколько лет, и судьба не пощадила сирот. Старшая сестра, Мария, внезапно заболела и умерла… Удрученные подростки решили вернуться в деревню, в свой родной дом. Младшая сестра Нико, Пепуца, занялась хозяйством, а Нико, облеченный доверием деревни, стал пасти телят… Через несколько лет желание учиться побудило Нико покинуть деревню, он уехал в Тбилиси».[9]
В этом немыслимо разобраться. Быть может, немного больше доверия вызывает первая версия, складывающаяся из воспоминаний членов семьи Калантаровых, потому что в ней есть убедительные бытовые и психологические детали, потому что она подробнее остальных и не противоречит другим скудным фактам биографии Пиросманашвили.[10]
Как бы то ни было, известно, что детство художника было трудным, что он рано осиротел и еще мальчиком расстался с деревней.
Среди многочисленных произведений Пиросманашвили, посвященных деревенской жизни и в основе своей, конечно, навеянных детскими воспоминаниями, есть несколько, на первый взгляд, малопримечательных, да и в самом деле до сих пор не привлекавших серьезного внимания.[11] Их объединяет несколько постоянных мотивов: деревенский двор, петух и курица с цыплятами на переднем плане, мальчик у калитки и мать, как бы провожающая его, — на заднем. Мотивы эти (как обычно происходило у Пиросманашвили) всякий раз перетасовываются, варьируются, комбинируются по-разному. Курица со своим семейством то оказывается главным объектом, то становится лишь частью происходящего; в двух картинах вообще нет мальчика, а есть только мать, сохраняющая все ту же позу ожидания — точнее сказать, прикованности к уходящему или к уже ушедшему; калитка то открыта, то еще закрыта; появляются и новые персонажи — козел, собака.
К этому сюжету, вряд ли такому уж увлекательному для зрителей, Пиросманашвили возвращался с болезненной настойчивостью, скорее всего, вкладывая в него свой собственный, глубоко сокровенный смысл — прощание с деревней, уход в другой мир, воспринятый как перелом, как веха на жизненном пути (курица с петухом и цыплятами оказывается здесь не случайной бытовой деталью, но своеобразным символическим обозначением семьи, материнского тепла, семейного уюта — всего, оставляемого уходящим).
Суть этого перелома была сложнее, чем обычное прощание с безоблачным детством и переход к жестокой прозе взрослого или полувзрослого существования. Не так уж идиллично было детство в бедной крестьянской семье, а ближайшие годы жизни Пиросманашвили в городе были отнюдь не суровы, и ему еще предстояло и затянувшееся детство, и за ним затянувшаяся юность. То было прощание со всем Прошлым, как бы коротко оно ни было, то было прощание с Деревней, навсегда оставшейся в его сознании светлым образом, необратимой радостью. То была встреча с Городом, отныне определившим его судьбу. Он попал в Тифлис.
Удивительный город. Уже не такой, каким полвека назад его видел Пушкин, он стал, быть может, еще удивительнее. На Азию он смотрел Европой, на Европу — Азией.
Старый город вырос у самого узкого места Куры, где она с хрипом рвалась между двух скал. На одной стороне стояла крепость Нарикала, на другой — крепость Метехская. Под их защитой узкие кривые улочки ползли по склонам гор, маленькие дома теснились друг к другу. Улицы назывались: Сионская, Башмачный ряд, Винный ряд, Кривая, Банная, Угольная, Темный ряд, Армянский базар. Здесь кипела причудливая жизнь.
Жизнь, вывернутая наружу: обширные проемы лавок, из которых выползали словно не удерживающиеся внутри товары — ковры, кувшины, сукна, фрукты, — вытесняя прохожих на мостовую; мастера — кузнецы, ювелиры, шорники, гончары, слесари, медники, оружейники, сапожники, скорняки, войлочники, работающие тут же, на виду, в своеобразных нишах в стенах домов; портные, прямо на тротуаре умудряющиеся обмерять клиентов, шить, утюжить; повара, под ногами прохожих разводящие свои дымные мангалы; пекари, пекущие хлеб и тут же продающие его; цирюльники, бреющие, стригущие и ставящие пиявки; жерла духанов, харчевен и винных погребов, зияющие из-под земли, источающие ароматы вкусной еды и свежего вина.
Жизнь шумная: болтовня и перебранка зевак, часами толкущихся на перекрестках и то и дело перекликающихся с людьми, обсевшими балконы и галереи, что нависли низко над улицей; крики разносчиков, на всех языках возносящих хвалу своим товарам; истошные вопли извозчиков и возниц, прогоняющих сквозь толпу лошадей, ослов, буйволов, а когда и верблюдов (правда, сейчас, после постройки Бакинской железной дороги, их стало несравненно меньше); звуки десятков шарманок, играющих в разных концах одновременно, и мелодии бродячих музыкантов, отыскавших уголок, чтобы пристроиться со своими дайрами, ду-дуки и зурнами; скрип сотен колес и лязг сотен (тысяч?) весов (металлические чашки, подвешенные к коромыслу на цепочках), стук молотков; свистки городовых; ожесточенная брань торговцев с покупателями и покупателей с торговцами, а иногда — плывущее над всем этим всхлипывающее пение муэдзина с минарета незабвенной лазурной мечети, что стояла тогда у Майдана.
Жизнь пестрая: в толпе можно было встретить и персов в аршинных шапках, и хмурых лезгин в мохнатых папахах и бурках, и турок в чалмах, и азербайджанцев (тут их называли «татары») с крашеными ногтями и бородами, и живописных курдов, и иных пришельцев из чужих краев — Средней Азии, Афганистана. Жизнь, насквозь пропахшая сложнейшим сплетением ароматов: пряностей из лавок, фруктов, разложенных на лотках и подвешенных на нитках, дыма от многочисленных мангалов, навоза, кожи, мокнущей в мастерских сапожников, и вони отбросов, гниющих прямо на солнце. Эта неповторимая, давно ушедшая жизнь начиналась задолго до рассвета и не всегда обрывалась за полночь. Здесь было тесно и беспорядочно.