Когда Моррис был еще школьником, в 1851 году в Лондоне открылась Всемирная выставка, которую ее организаторы тотчас же нарекли Великой. «Средний класс» с пышностью и помпой демонстрировал перед всем миром свои достижения и гордился тем, что выставка подтверждала значение Лондона как столицы мировой промышленности. В предисловии к официальному каталогу выставки без излишней скромности было заявлено, что «такое событие, как эта выставка, не могло иметь места в иной период и, вероятно, у другого народа, кроме нашего»[5]. Супруг буржуазной королевы Виктории, не менее буржуазный принц-консорт Альберт, деятельно участвовавший в организации этого гала-спектакля, писал в специальном адресе: «Никто, уделявший хоть какое-нибудь внимание характерным чертам современной эпохи, не усомнился бы хоть на минуту, что мы живем в эпоху самого стремительного движения к осуществлению великой цели всей истории, к достижению единства человечества». В том же адресе принц-консорт Альберт с апломбом, едва ли вяжущимся с особой королевского дома, восхвалял «великий принцип разделения труда, который можно назвать движущей силой цивилизации»[6].
Конечно, Всемирная выставка 1851 года засвидетельствовала действительные достижения как английской, так и мировой индустрии. Но для эстетически развитого глаза она с разящей наглядностью показала и другое: головокружительное падение культуры производства, чувства формы, материала, конструкции, утрату естественной целесообразности изделий, утрату мудрой человеческой простоты. Аляповатые, вычурные экспонаты выставки буквально теряли облик и форму под тяжестью украшений. Изделия машинного производства, изготовленные по совершенно новой технологии, незаконно заимствовали свой декор от предметов старинного ручного ремесла. Изделия из одного материала заимствовали форму, присущую структуре другого материала. Иначе говоря, Всемирная выставка 1851 года неожиданно оказалась чудовищной коллекцией всего того, чего в сфере декоративно-прикладного искусства не должно быть. И нет лучшего способа проиллюстрировать величие Морриса, чем сопоставив предметы обстановки и архитектуру того же «Ред Хауза» с предметами и изделиями, которые так превозносились на выставке.
Но дело, разумеется, не в самой выставке, — она лишь собрала вместе и интенсивнейшим образом показала все уродства предметного облика цивилизации XIX века. Можно себе представить, учитывая сложившиеся вкусы Морриса, как он должен был страдать и как ненавидеть эту цивилизацию. Пока еще, в школьные и студенческие годы, он был далек от социальной и политической критики современного общества. Его энергическая реакция, его протест, его неприятие непосредственно вырастали из развитого художественного чутья, из столкновения с вещными ликами окружающей жизни.
И это тем более что сам Моррис по рождению и социальному статуту принадлежал к «среднему классу». Его отец был удачливым биржевым спекулянтом, оставившим семье внушительное состояние. Кстати сказать, это обстоятельство сыграло немаловажную роль во всей последующей деятельности Морриса, ибо позволяло ему не задумываться по поводу материальных средств каждый раз, когда он задевал какое-нибудь новое предприятие. Но, с другой стороны, богатство и не могло не претить ему, не могло не нести с собою драм и разочарований. И не только потому, что его мучили угрызения совести — жить за счет эксплуатации чужого труда чем дальше, тем больше было ему противно. И не только потому, что его ближайшие друзья оказывались иногда не столько искренни, сколько корыстолюбивы. Ему была чужда сама среда викторианских богатых людей, ее привычки, нравы, вкусы и верования. Не случайно сам Моррис замечал, что религию своих родителей — государственное пуританство — он «не принимал даже мальчиком».
Из сказанного можно было бы предположить, что Моррис уже в ранней юности сложился как человек, которому была уготована судьба выдающегося мастера декоративно-прикладного искусства или архитектора. На деле его духовное и творческое развитие пошло гораздо более кружным путем. Способность тонко чувствовать и понимать природное, предметное и архитектурное окружение человека, откликаться на красоту его и страдать от его безобразия на первых порах вскормило не стремление работать в этой области, а ненависть к викторианской цивилизации, жажду противопоставить ей иные духовные ценности.
Оксфорд во времена студенчества Морриса был центром аристократического по своей социальной природе движения за возрождение английского католичества. Мотивы его, в сущности, очень близки молодому Моррису. Это — напряженная привязанность к средневековью и болезненное неприятие новых общественных условий с их бескрылостью, практицизмом и вопиющей безвкусицей. И вот Моррис, натура явно атеистическая, увлекается католицизмом и готовит себя в священники. Сам он, вспоминая об этом, ставит в конце фразы три восклицательных знака. Но тогда, в Оксфорде, он мечтал употребить доставшийся ему но наследству капитал на основание нового монастыря.
В чем же дело? — Прежде всего, очевидно, его манит обрядово-ритуальная сторона католической церковной службы, сохранившая живые связи со средневековой традицией. Но не только это. Вселенская католическая церковь, и особенно католический монастырь, должна была представляться молодому Моррису братством людей, объединенных духовно, братством, опирающимся на народную в своей основе традицию, причем опять-таки уходящую своими корнями в историю, в средневековье. В сущности, увлечение Морриса католичеством свидетельствовало о том, что его интересы отнюдь не замыкались в профессиональных и специальных рамках задач художника или историка, а имели тенденцию перелиться в жизнь, в реальную социальную практику.
Но так или иначе увлечение Морриса религией было временным. Ибо после упоминавшейся уже поездки во Францию, когда Моррис и Бёрн-Джонс были потрясены готикой Руана, Амьена, Шартра, оба они решают посвятить свою жизнь искусству — и именно архитектуре. Здесь, между прочим, ярко обнаруживается еще одна существенная черта характера Морриса: он не следует призванию и таланту, которые у него сложились стихийно, а избирает то, что считает наиболее важным и решающим для разрешения актуальных задач времени. Принятое им радикальное решение было в данном случае особенно резким не только потому, что он отказался от предполагавшейся духовной карьеры, но и потому еще, что он был к тому времени и признанным — во всяком случае, среди друзей — поэтом.
Поэтический талант проявился в Моррисе сразу и энергически. Вот что рассказывает по этому поводу его тогдашний друг Кенон Диксон: «Однажды вечером пришли мы с Кромом Прайсом в Эксетер и нашли там Бёрн-Джонса. Не успели мы войти в комнату, как Бёрн-Джонс воскликнул: „Он большой поэт“. „Кто?“ — спросили мы. „Кто, Топси...“. Мы уселись и стали слушать Морриса, который читал свое первое стихотворение... Когда он его читал, я почувствовал, что это нечто такое, чего я никогда не слышал. Это была вещь совершенно новая... Когда я высказал свое восхищение, помню его замечание: „Прекрасно, если это поэзия, ее писать очень легко“. И с тех пор он приходил ко мне каждый день с новыми стихами»[7].
В 1858 году выходит первая книга Морриса «Защита Геневры», названная так по небольшой поэме, открывающей сборник стихов. Сюжеты этой первой книги Морриса-поэта были традиционно романтические — о рыцарях, их дамах и подвигах. В стихах Морриса исследователи единодушно признают влияние Китса. Но они звучали свежо и были оригинальны потому, что сочетали в себе вообще присущую Моррису изысканную декоративность с реализмом и здоровой свежестью деталей. Именно предметность, материальность изобразительной манеры отличают Морриса от его современника Теннисона, вместе с которым он представляет новый этап развития английской романтической поэзии.
В своем поэтическом творчестве — особенно раннем — Моррис опять-таки протягивает живую нить традиции. На сей раз — это живая, а не историческая традиция, вобравшая в себя самое денное, что создала художественная культура Англии в первую половину XIX века. Как уже говорилось, литература намного обогнала тогда изобразительные и пространственные искусства. Через нее Моррис накопил и сконденсировал запас художественного содержания и смысла, который затем перенес в иные сферы творчества.
Но мы видели уже, что сама по себе поэзия вскоре перестала удовлетворять Морриса. Стихия романтической лирики, в которую он погрузился, была слишком замкнута в себе. Она никак не была способна побороть вещественное уродство современной цивилизации. Скорее, наоборот, она так или иначе замыкалась в тесном кружке посвященной читающей публики, для ее воображения творила свои образы-грезы. Универсальный темперамент Морриса примириться с этим не мог. Собственно, сама поэзия его как бы стремилась отлиться в более вещные, зримые, осязаемые формы.