Рядом с Титта Руффо, Де Люка, Страччари, Джиральдони, Галеффи, Амато, Франчи, Краббе и другими, певшими до и во время первой мировой войны, отнюдь не стушевывались такие заметные и интеллигентные певцы, как Энрико Молинари и Луиджи Монтесанто. Как раз наоборот.
Весьма располагавший к себе венецианец Молинари пел со свойственным романтической школе самозабвением и развивал грандиозную звучность, заставлявшую вспоминать Титта Руффо в его лучшую пору. Правда, ему не хватало импозантности, сценичности, которой обладал этот певец, той сценичности, на которой многие не слишком одаренные вокалисты строят свое творчество.
И все же Яго, «сделанный» Молинари, был наделен им такой пластикой, которую не погнушались бы перенять и самые великие из великих.
Молинари, человек скромный, мягкий и простой, не любил соперничества, шума и борьбы за место под солнцем. В глубине души он полностью бывал вознагражден своим пением, и после спектакля, счастливый, возвращался в невзрачную гостиничную комнату об руку с преданной подругой жизни.
Совершенно из другого теста был сделан Монтесанто, сицилиец, обладавший великолепной фигурой и голосом чувственным и маслянистым. Покоренные тем и другим, женщины падали к его ногам толпами, как а самом театре, так и за его пределами.
Баритон этот — живое подтверждение пословицы «Хорошее начало есть половина дела». В самый разгар войны Энрико Карузо, движимый сердечной добротой и любовью к своей стране, пересек океан, не испугавшись немецких подводных лодок, и явился в миланский театр «Даль Верме», чтобы петь в «Паяцах» под управлением Тосканини. Молодой, темпераментный Монтесанто пел в этих спектаклях Тонио-дурака (который, кстати, выходил отнюдь не дураком).
Миланская публика валом хлынула в театр. С трепетом ждали выхода американского кумира, который обязался петь эти спектакли без вознаграждения, во славу благотворительности и отечества. Не секрет, что идолопоклонники любят сокрушать чужих идолов. Заранее задавшись такой целью, тощие студентики с галереи ждали первого самого пустякового предлога, чтобы наброситься на намеченную жертву. А предлог в первый же вечер представился сам собой. Впрочем, даже если бы он не представился, было бы легче легкого унизить всеми признанную знаменитость, расточая преувеличенные восторги ее партнеру. Так оно и произошло. Король умер, да здравствует король! И миланцы придумали себе собственного молодого короля, пусть временного, в пику королю законному, который, кстати сказать, не обнаруживал ни малейшего желания умирать, пусть даже и лишь морально.
Подобные вещи, к нашему стыду, часто случаются, и заговорщики с галерки «Ла Скала» с охотой прибегают к подобным приемам. Но Монтесанто мог бы восторжествовать и без этого клича: «Он превзошел Карузо!», что разнесся тогда по Милану.
Параллель Молинари-Монтесанто основывается на двух моментах, один из которых носит характер антитезы. У этих баритонов были родственные по тембру голоса, и выступали они в одном и том же репертуаре. Профессиональные же и жизненные их устремления были прямо противоположными. Молинари, с его хорошо поставленным в «маску», свободно идущим наверх голосом, любил вокальные завитушки, требующие большого дыхания каденции, хотя одновременно блистал хорошим легато, выпевал свои фразы звуком сдержанным и наполненным. Скромность и размеренность его повседневной жизни и отсутствие честолюбивых устремлений не позволили ему пробиться в первые ряды, ибо публика и артиста тоже встречает по одежде.
Монтесанто, в голосе которого звучали горловые призвуки, тоже держался в границах стиля простого и благородного. Но при этом он уделял большое внимание гриму и эффектным костюмам. В общем, он вовсю эксплуатировал свою внешность видного и элегантного молодого денди, расцвечивая свои достаточно совершенные природные данные искусно выбранным сценическим антуражем и отработанными жестами. Венецианский же баритон выглядел куда скромнее, а будучи человеком бесхитростным, не обладал умением преподносить себя. А то, что в миру он был сердечным и остроумным собеседником, в счет не шло.
Молинари, увидев, что мир упорно его игнорирует, в конце концов попросил убежища в Доме Верди для себя и для своей доброй подруги. Монтесанто, проживший безбедную жизнь, на склоне лет был вынужден бороться с многочисленными недугами и испытал ряд разочарований на преподавательском поприще.[20]
Параллель Амато — Франчи
Во время сезона 1922/23 года автор этих строк приехал в театр «Метрополитен»; и там многие утверждали, что был момент, когда Паскуале Амато едва не перещеголял в популярности самого Энрико Карузо. Беря финальное соль в дуэте первого акта «Джиоконды», баритон из Неаполя полностью «закрывал» высокую ноту своего знаменитого земляка.
Голос Амато весь был напоен какой-то простодушной красотой. Он звенел металлом и без труда разливался в диапазоне полных двух октав, от ля низкого до ля высокого. Прибавьте к этому видную внешность и открытое улыбчатое лицо — и у вас будет полное представление об этом певце.
Но какое-то внутреннее, тайное страдание подтачивало его нервную систему, и в конце концов это отозвалось на всем его организме. Голос стал деградировать, истираться, к удивлению и сожалению американцев, которые так его любили! Довольно быстро у Амато начались финансовые затруднения. Он написал Лаури-Вольпи, прося его подыскать местечко режиссера в одном из тех обществ на паях, на которых держится итальянский музыкальный театр. Все эти общества, как и следовало ожидать, ответили отрицательно, и Паскуале Амато, так хотевший окончить свои дни в Италии, остался в Америке и открыл школу пения. Его мастерство и богатейший опыт послужили на пользу одних лишь иностранцев. В Америке он и умер. Голос Бенвенуто Франчи по размаху звучности и окраске напоминает голос неаполитанца. При этом он превосходит его по диапазону, хотя уступает ему в красоте.
Учась в 1915 году в «Санта-Чечилия», этот выходец из Сиены наполнял класс маэстро Розати каскадами звучных нот, которые начинались от басового фа и заканчивались ни более ни менее как теноровым до.
Гектор Берлиоз, упоминая о басе Штаудиглесе, удивленно отмечает, что его голос простирался от низкого ми до высокого соль. «Подобный голос, — заключает он, — скрывает в себе могучий генератор эмоций, так как даже если артиста захлестнет темперамент, он, голос, будет разливаться с прежней свободой и очарует вас». Что касается Франчи, то в молодые годы его диапазон равнялся двум с половиной октавам, и каждая нота звучала сильно, тембристо, звонко до такой степени, что он сам не знал — то ли баритоном ему петь, то ли тенором. Однако его инструмент не был воодушевлен тем эмоциональным началом, о котором гогворит Берлиоз. Пел он все же в регистре баритона, и при этом, позабыв о всякой осторожности, нажимал на низы. Мало-помалу он лишился верхних нот и стал пестрить на переходных. Если бы не это, голос этого баритона из Сиены мог бы и до сих пор царить на итальянских сценах, на тех самых сценах, где Франчи вырос как певец и в десятилетие 1925–1935 годов достиг творческого апогея, блистая в «Ужине шуток», в «Вильгельме Телле» и в «Андре Шенье».
Параллель Боргезе — Сильвери
Вильоне Боргезе остался в истории оперы единственным в своем роде, неподражаемым Шерифом в «Девушке с Запада». Выпевая фразу «Минни, из дома моего ушел я», он заливал театр звуком такой ураганной силы, что одна эта реплика сделала целую эпоху. В этой партии его до сих пор не с кем сравнивать. Коварный представитель закона, человек животных страстей и необузданных порывов был, как живой, вылеплен звуком этого необыкновенно плотного голоса. Совершенное певческое мастерство управляло этим звуковым шлюзом абсолютно так же, как искусный инженер управляет построенной им гигантской катапультой. Паоло Сильвери природа дала басовый голос, и он начинал с басовых партий. Сегодня он — один из лучших баритонов.
Автор пел с ним в «Луизе Миллер» и имел случай оценить благородство его манеры и наполненность звука. Сильвери не развивает той звуковой мощи, которая была присуща Вильоне Боргезе — живущее в нем критическое начало предохраняет его от губительной форсировки. Если бы не это, его вокальная природа могла бы взбунтоваться против завышенной тесситуры, к которой ее незаконно принуждают. Бунт этот неизбежно выразился бы в тремолировании и нарушении однородности фактуры, своего рода «расслаивании» ее. Всегда ли помнит об этом Сильвери? Он наделен наблюдательностью, любит свое искусство и умеет работать. Он способен думать, искать, сопоставлять, истолковывать. Сегодня он стремится «прояснить», облегчить свой звук. В порядке эксперимента он пробовал браться за «Отелло». Партия мавра манит его и привлекает. Он пел басом, поет баритоном. Станет ли он тенором? Ведь голос, если его бесконечно растягивать в длину и в ширину, может в один прекрасный день перестать повиноваться авантюристическим приказам своего хозяина. Ибо любой, даже самого безбрежного диапазона голос имеет свой центр тяжести, определяемый физической и нервной конституцией певца. А через природу не перешагнешь. Можно иметь диапазон тенора, а быть баритоном, так же как и наоборот. Если певческую природу искусственно направлять в другое русло, она отомстит за себя.[21]