Молодёжь возвела Сезанна в ранг своего духовного наставника и не скупилась на выражение восхищения им. Ларгье, например, во время военных манёвров, проходивших в районе толонетской дороги, при встрече с художником приказал своему батальону взять на караул, чем растрогал Сезанна до слёз. Чего хотела от него эта юная поросль? Советов, одобрения, приобщения к тайне, на раскрытие которой Сезанн положил всю жизнь… В 1904 году в этот круг вошёл ещё один художник, недавно прибывший в Прованс с женой и детьми после продолжительного путешествия по Египту, Эмиль Бернар. Для нас представляют большую ценность письма Сезанна к этому художнику, может быть, излишне увлекавшемуся теоретизированием. Поль считал его резонёром, но под конец своей жизни, посвящённой изысканиям «на натуре», нашёл в его лице весьма интересного собеседника, возможно, как раз такого, какой ему был нужен, чтобы он мог сформулировать свои выводы. «Конспект» его мыслей, просто и доходчиво изложенных, вполне можно рассматривать в качестве эстетического завещания художника:
«Я продвигался вперёд очень медленно, натура поддавалась мне очень тяжело; мне нужно было многому научиться. Нужно уметь видеть свою модель и очень точно чувствовать её; а ещё уметь выразить себя нетривиально и мощно. Лучший судья — это вкус. Но это редкое качество. Искусство рассчитано лишь на исключительно узкий круг людей.
Художник должен пренебречь мнением, идущим вразрез с результатами тщательного анализа характера изображаемого. Он должен избегать литературного подхода, который часто сбивает художника с истинного пути — детального изучения натуры — и заставляет погрязнуть в маловразумительных умозрительных построениях.
Лувр — это прекрасный справочник, но он должен оставаться только посредником. Тщательное и предметное изучение изображаемого служит пониманию многообразия природы.
Рассуждения об искусстве практически бессмысленны. Когда ты в своей работе хоть немного продвигаешься вперёд, одно это уже может служить достаточным вознаграждением за то, что ты не понят глупцами.
Для совершенствования мастерства достаточно натуры, глаз художника развивается в контакте с ней. Благодаря наблюдению и тренировке он становится концентрическим. Я имею в виду, что любой предмет, будь то апельсин, яблоко, шар или человеческая голова, имеет точку кульминации, именно она всегда, несмотря на разные эффекты — светотени, цветовые оттенки, — ближе всего находится к нашему глазу; края предметов под действием центростремительных сил устремляются к его центру, расположенному на линии нашего взгляда. Человек невеликого темперамента может стать прекрасным художником. […] Не занимайтесь художественной критикой, занимайтесь живописью. В этом спасение»[245].
* * *
Двадцать девятого сентября 1902 года Эмиль Золя умирает у себя дома в Париже, отравившись угарным газом от печки. Не заткнул ли кто-то специально вытяжную трубу? Ходили слухи, что это замаскированное под несчастный случай убийство. У Золя было множество врагов, которые никак не могли простить ему выступления в защиту Дрейфуса. Дорого же ему пришлось заплатить за памфлет «Я обвиняю!». Приговорённый судом к году тюремного заключения, он вынужден был бежать из страны и несколько месяцев скрывался в Англии, чтобы не оказаться в тюремной камере. Вернулся на родину он только после того, как с капитана Дрейфуса были сняты все обвинения.
Понятно, что причина смерти Золя навсегда так и останется загадкой. Страшно ушёл из жизни человек, которого Сезанн продолжал любить несмотря на ссору и на возникшее между ними непонимание, навсегда разлучившее их. Узнав о кончине Золя, Сезанн разрыдался. Закрывшись в своей мастерской, он весь день лил слёзы, оплакивая ушедшую юность, разбитую дружбу, близившуюся к закату жизнь.
* * *
С отъездом из Экса Камуэна и Ларгье Сезанн вновь погрузился в одиночество. Он перестал общаться с супругами Гаске. Эта блестящая пара, претендовавшая на роль «местных знаменитостей», стала раздражать его. Слишком много у них было шума, слишком много пустых разговоров.
Кроме того, разыгрывая из себя восторженного и прекраснодушного поэта, Гаске проявлял излишне настойчивый интерес к работам Сезанна и, получив от щедрот художника несколько его картин в дар, уже видел себя приближённым поэтом великого мастера, воспевающим его талант. Опять кто-то пытался прибрать его к рукам… И Сезанн, который часто без всякой жалости расставался со своими произведениями, щедро раздавая их направо и налево людям, абсолютно не ценивших их в те времена, когда они почти не продавались и стоили гроши, прервал свои отношения со старательно обхаживавшим его Гаске.
* * *
А между тем за смертью Золя последовали глупейшие и премерзкие вещи. Так, в марте 1903 года в «Отеле Дрюо» состоялась распродажа оставшегося после Золя наследства. Его вдова, воспользовавшись этим случаем, выставила на торги девять картин Сезанна, пожелав побыстрее от них избавиться, ибо они никогда ей не нравились.
И именно этот момент выбрал Анри Рошфор для публикации в «Л’Энтрансижан» абсолютно бредовой статьи, в которой он, одержимый желанием свести счёты с ушедшим из жизни Золя, заодно заклеймил и Сезанна, решив, что у друзей детства должны быть одинаковые политические и эстетические взгляды. Вот один из пассажей, характеризующий «стиль» статьи Рошфора, пропитанной ненавистью крайне правого антидрейфусарства:
«Если бы дело было только в детской мазне г-на Сезанна, то об этом и говорить-то не стоило бы; но что следует думать об основоположнике литературной школы, коим мнил себя владелец меданского замка, который поощрял распространение подобной живописной похабщины? И он ещё писал статьи о Салонах, беря на себя смелость указывать, каким должно быть французское искусство! […]
Мы не раз говорили о том, что дрейфусары появились задолго до дела Дрейфуса. Все воспалённые умы, все извращённые души, все эти косоглазые и увечные давно были готовы к приходу Мессии предательства. Когда природу видят так, как её представляют Золя и его придворные художники, нет ничего удивительного в том, что чести и патриотизму вас пытаются учить на примере офицера, продающего врагу план обороны своего отечества.
Патологическая страсть к физическому и моральному уродству ничем не отличается от любой другой патологической страсти».
После появления статьи Рошфора жители Экса почувствовали себя отомщёнными. По ночам пресловутый номер «Л’Энтрансижан» подсовывали под двери тем, кто симпатизировал Сезанну. Это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Сезанна заставляли расплачиваться за давнюю дружбу с Золя, который никогда не разбирался в его творчестве, теперь же их мазали одним миром… Его даже сделали дрейфусаром, это его-то… Да что уж там, дело прошлое. Поль-младший в одном из писем простодушно сообщил отцу, что отложил для него статью Рошфора. «Нет смысла присылать её мне, — с лаконичной иронией ответил Сезанн сыну. — Я ежедневно нахожу этот номер “Л ’Энтрансижан” у себя под дверью, а ещё мне без счёта присылают их по почте»[246].
Сезанн работает в своей мастерской у Дороги Лов. Ведёт простую и тихую жизнь. Ушли в мир иной его друзья: Валабрег, Марион, Поль Алексис. Лучше всего художнику жилось и работалось в утренние часы. Потом наваливалась усталость. Сахарный диабет сказался на его зрении, привёл к сбоям нервной системы. Следует ли объяснять странную форму горы Сент-Виктуар на его последних работах именно расстройством зрения, как в случае с Тёрнером, у которого в конце жизни преобладал в палитре жёлтый цвет? Сезанн сам подбрасывает нам эту мысль. Казалось, будто проблемы со зрением в последние годы его жизни сыграли на руку тем, кто уже давно обвинял художника в том, что он плохо видит: «Старею, мне уже почти шестьдесят, восприятие цвета, без которого невозможно выстроить свет, стало для меня абстракцией, из-за этого я не могу правильно наложить краску на холст и прорисовать предметы, точки соприкосновения которых слишком тонки и деликатны; это придаёт моим картинам ощущение незавершённости».
Всю жизнь Сезанну казалось, что он не способен довести начатое до конца, и он очень этого боялся. Он часто против собственной воли бросал свои картины на пол пути, словно его преследовал призрак незавершённости. Природа не терпит пустоты, он тоже. В его мастерской у Дороги Лов разворачивалась его последняя битва — с «Большими купальщицами». А ещё он рисовал человеческие черепа с глядящими в небытие пустыми глазницами. Чувствуя приближение смерти, он вернулся к давно забытому им жанру «суета сует»; толчком для этого послужили стихи Бодлера, самые мрачные из них он знал наизусть и часто повторял. Он начал писать портрет садовника Валье, славного, преданного ему человека, который ухаживал за ним, как заботливая сиделка, когда ему было плохо. Вот мнение об этом произведении Филиппа Соллерса[247]: «Я долго стоял перед портретом Валье. На него можно смотреть бесконечно, как на маленькое зелёное облачко над вершиной синей горы Сент-Виктуар, парящей в воздухе и рвущейся ввысь из широко раскинувшейся долины, подчёркнутой на полотне белым. На него можно смотреть так же долго, как на “Больших купальщиц”. Он словно вобрал в себя все портреты Сезанна, все его духовные искания, все его натюрвиванты[248] и стал настоящим гимном жизни»[249].