И все-таки несомненно выбор кандидатуры для заместителя Мусина-Пушкина не носил характера случайности. Граф Шуазель-Гуфье, еще недавно видный французский дипломат, с 1791 года живет в России, укрываясь от событий французской революции. Он вернется на родину через одиннадцать лет, когда революционные волны окончательно уступят место упорядоченности наполеоновской империи. А пока Павел намеревается использовать его действительно недюжинные познания в области искусства древности. Около пятнадцати лет граф совмещал свои дипломатические обязанности с художественными увлечениями, совершал поездки по Греции, гомеровским местам вместе с археологами, художниками, сам участвовал в раскопках и написал широко известную трехтомную «Живописную историю Греции». У него широкий круг знакомых среди французских художников, и директор Французской академии в Риме Ф.-Г. Менажо, которого он хочет пригласить для руководства классом исторической живописи и, значит, практически всей живописью в Академии, обладает европейской известностью. На сопротивление Совета Шуазель-Гуфье отвечает знаменательными словами ведомственного самодержца: «Я есмь и буду впредь лично порукою во всех данных мною приказаниях». Подобная категоричность позиции в отношении подчиненных нисколько не мешает ему безоговорочно выполнять в академических мастерских заказ супруги Павла — фиговые листки, которыми затем были обезображены находившиеся в Павловске античные статуи. Правда, Шуазель-Гуфье помогает Совету Академии осуществить чрезвычайно важную реформу — ввести институт вольноприходящих учеников, сказавшийся на всей системе академического обучения, но в остальном конфликтная ситуация лишала всякой свободы действий и Совет, и назначенного в 1799 году (впрочем, почти сразу умершего) В. И. Баженова — вице-президента, и конференц-секретаря А. Ф. Лабзина, не обладавшего к тому же сколько-нибудь ясным представлением о делах и положении Академии.
Появление Лабзина на горизонте Академии еще во время президентства Шуазель-Гуфье никак не свидетельствовало о проявлении императором либерализма. Лабзин с давних пор, еще со времени своих занятий в Московском университете, знаком с Новиковым, несомненно испытал на себе его влияние и долгое время сохранял уважение к деятельности замечательного просветителя. Но практические выводы, которые он делает из этих уроков лично для себя, слишком далеки по существу от действительных стремлений Новикова. Поэтому для Новикова его издательская и просветительская деятельность кончается заключением в крепости, Лабзину увлечение Новиковым не мешает в те же самые годы, без малейшего пятна на его политической репутации, стать высоким чиновником в секретной экспедиции Петербургского почтамта. Последующее недолгое пребывание в Коллегии иностранных дел послужило последней ступенькой перед назначением его конференц-секретарем Академии. Павел не видит в нем сотрудника и единомышленника Новикова, как то случилось с Левицким, но человека доверенного, которому он может поручить написать «Историю ордена святого Иоанна Иерусалимского» — мальтийских рыцарей, этих крестоносцев вольтерьянства и просветительства. Лабзину нисколько не повредит и продолжающаяся после выхода Новикова из крепости переписка с освобожденным, но не избавленным от подозрений просветителем. И не было ли своеобразной формой контроля то, что основная переписка и пересылки от Новикова к Левицкому и обратно производились именно через руки Лабзина? Лабзин своим именем гарантировал их безопасность для обеих сторон, но, может быть, и для императора.
При всех своих возможностях Лабзин не вступится за Новикова, не приложит усилий к тому, чтобы вернуть Левицкого в Академию и тем самым обеспечить ему официальное положение. Конечно, можно думать о том, что Академия и ее дела в действительности слишком мало занимают Лабзина. Он мало поднимается по служебной лестнице, и былое доверие Павла нисколько не помешает совершенно исключительному к нему доверию Александра I: в 1804 году Лабзин, никогда не имевший никакого отношения к армии, назначается директором Департамента военных и морских сил, и это в преддверии становящейся день от дня все более реальной войны с Наполеоном. Годом позже серьезность его назначения подтверждается тем, что он назначается еще и членом Адмиралтейской коллегии. В свою очередь, все эти назначения не лишили Лабзина места конференц-секретаря Академии художеств, не помешали и его оживленной издательской деятельности.
Лабзин совсем не простой человек и в личном общении. Суровый до жестокости, не знающий снисхождения к человеческим слабостям и вместе с тем толкующий эти слабости только по-своему, не допуская никаких иных точек зрения, кроме его собственной. Он резок в обращении до грубости, и эта резкость истолковывается его сторонниками как проявление откровенности и прямоты, не мешающей ему, впрочем, в эти ранние годы быть угодным коронованным особам. И при всем том Лабзина действительно трудно заподозрить в неискренности мистических увлечений, стремлений к усовершенствованию духовного мира человека ценой отказа от мирских благ.
Непосредственно после портретов дочерей Павла Левицкий пишет одну из своих интереснейших работ — двойной портрет супругов Митрофановых. Историки относили его к середине и даже первой половине восьмидесятых годов, но эта датировка опровергается фасонами костюмов. Наброшенная на плечи Митрофановой шаль с топкой лиственной каймой характерна для английского производства середины девяностых годов, когда в России вообще впервые появилась мода на шали. О том же времени говорит и покрой платья и прическа «а ла Титус» с мелкими кудряшками на лбу и широкой лентой — парафраз на римские мотивы.
Насколько фиксированы позы в детских портретах Левицкого, настолько портрет Митрофановых производит впечатление случайно бросившегося в глаза художнику кадра. Немолодая женщина непринужденно остановилась, доброжелательно приглядываясь к художнику, ее супруг случайно вошел в кадр, заинтересованный объектом внимания жены. В этой непринужденности движения, поз есть та подсмотренная художником непосредственность человеческого поведения и чувств, к которым обращается в эти годы сентиментализм. Такими можно себе представить героев Карамзина — мыслящими, чувствующими и обращенными к окружающему миру в своем непреходящем ощущении живого контакта с ним.
Кем были эти люди, явно внутренне близкие художнику? Семейное предание готово предположить, что существовала родственная связь между ними и женой Левицкого, как всегда, ничем не доказанная. Скорее, здесь можно говорить о том круге лиц, с которыми особенно тесно сходится Левицкий после своей отставки из Академии. И не один ли это из тех портретов, которые художник писал по договоренности с Новиковым и пересылал ему по мере того, как их удавалось закончить, — загадочный заказ, тайны которого не выдал ни Новиков, ни сам портретист. «Ежели есть у него еще оконченные портреты, то он бы весьма бы утешил меня присылкою их» — из письма Новикова Лабзину от 27 марта 1798 года.
Портрет Митрофановых не несет ни подписи Левицкого, ни указаний на изображенных на нем лиц. Определение последних — традиция, берущая свое начало в конце прошлого века, когда портрет, находившийся постоянно в частных собраниях, начал появляться на выставках русского исторического портрета. В нем много необычного — и композиционное построение и возрастное соотношение супругов. Женщина намного старше мужчины и занимает более значительное, чем он, место в изображении: не она дополняет портрет мужа, как то было принято в XVIII веке, а он сопутствует ей. В ее немолодом и некрасивом лице гораздо больше воли и определенности, чем в облике настороженного и, скорее, капризного ее спутника.
Но есть и еще одна особенность в этом двойном портрете Левицкого. По чертам лица изображенный на нем молодой человек напоминает А. Ф. Лабзина, которого пишет в эти годы для конференц-зала Академии художеств Боровиковский. Есть сходство с А. Е. Лабзиной и у его спутницы. Кстати, Лабзин был на десять лет моложе своей жены. Поженились они в 1794 году и познакомились с Левицким, насколько можно судить по письмам Новикова, в конце 1796 — начале 1797 года. Впрочем, знакомство Левицкого с Лабзиной могло возникнуть и гораздо раньше. Отец Лабзиной был тесно связан с семейством Воронцовых, и в частности с Семеном Воронцовым. Сама она со своим первым мужем, известным специалистом по горнорудному делу Карамышевым, жила в доме М. М. Хераскова в Петербурге, пользовалась особой симпатией и покровительством последнего, через мужа знала и Львова и Хемницера. Овдовевшую Лабзину сблизило с ее вторым мужем увлечение «мартинизмом» в его мистическом варианте — она была одной из немногих, если не единственной женщиной, пользовавшейся полной их доверенностью и даже присутствовавшей на собраниях ложи, что в принципе было для женщин категорически запрещено. Эта серьезность, увлеченность общим делом, полнейшее пренебрежение к условностям светской жизни резко отличали Лабзину от ее современниц. Так не они ли были изображены Левицким — ошибка в именах здесь тем более возможна, что карьера Лабзина закончилась «жестокой ссылкой» и полной опалой. Пока всего лишь предположение, но позволяющее прочитать еще одну страницу в жизни художника.