Живым же воплощением упадка в глазах большинства стала совершенно скандальная история с мадам де Ментенон. Со времени первого шумного романа короля, героиня которого, бедняжка де Ла Вальер, еще доживала свой век в монастыре кармелиток, минуло более тридцати лет. К проказам короля привыкли. Внебрачные его дети вырастали, получали титулы и земельные наделы, новые любовницы, в свою очередь, получали дворцы и драгоценности. Король платил из государственной казны. Налогоплательщики должны были пополнять ее неукоснительно, с чем они отчасти уже смирились, поскольку легкомыслие государя казалось традиционной и естественной частью его блеска. Однако же женитьба на мадам де Ментенон стала последней и самой тошнотворной каплей в чаше национального долготерпения. К тому же покойная королева Мария Терезия, при всем своем человеческом ничтожестве, не мешала никому; Людовик XIV был, очевидно, вполне искренен, сказав по поводу ее смерти: «Это первое огорчение, которое она мне причинила», и был почти так же снисходителен к ее немногим грехам, как она к его грехам бесчисленным. К тому же единственная шалость королевы — чернокожая девочка, рожденная опальной государыней вдали от мужа и после длительной дружбы с красивым слугой-нубийцем, — дала повод Людовику XIV блеснуть острословием. В ответ на доводы лекаря, что дитя оказалось черным лишь из-за того, что слуга «пристально смотрел» на Марию Терезию, король сказал: «Взгляд, гм! Он был, вероятно, весьма проникновенным». Словом, все эти маленькие скандалы были пикантны и сервированы изящно.
Поначалу и история мадам де Ментенон вполне отвечала вкусам времени. Внучка поэта д’Обиньи и вдова блистательного остроумца Скаррона, она была приглашена королевской фавориткой мадам де Монтеспан воспитывать ее детей от Людовика XIV. Воспитательница не замедлила вытеснить свою благодетельницу из сердца и спальни короля, хотя была на шесть лет ее старше и вовсе не хороша собою. Ей было около пятидесяти, когда она по настойчивому желанию, которому король не смог воспротивиться, вступила с ним в тайный брак.
«…Та госпожа, хотя не имеет титулы королевской, но почесть от самого короля приемлет без отмены, яко б публичная королева, и от всей Франции… Все емлет из казны, что хочет… лица не красного, но жена дородная и глаз быстрых черных… Также благочестия великого жена и по тем случении своем с ним, королем, причиною есть всего жития честного королевского и отводу от всех противных порядков, кои он в явности своей до того прежде имел».
Андрей Артамонович Матвеев, русский посол во Франции
Здесь уже начиналось дурного вкуса лицедейство. Унылое благочестие, которым был приправлен сомнительный этот брак, столь постное завершение вполне скоромной истории, церемонное ханжество, которое теперь настойчиво насаждалось и при дворе, и где только возможно, король, отождествлявший себя с Францией, в роли Тартюфа — все это казалось — и справедливо — жалким альковно-клерикальным фарсом. Не трагически, а смешно и суетно меркло былое величие. Сомнения и ирония одни оставались прочными в мире пошатнувшихся идолов и зыбких идей, в пору, когда уставшее от самого себя царствование еще тянулось, омертвевшее и старающееся все подчинить медлительной своей агонии. Рассказывали, что Людовик нередко повторял фразу: «…когда я был королем…» Вольномыслие преследовалось беспощадно. Королевская немилость добралась и до искусства.
Актеры Итальянской комедии репетировали пьесу де Фатувиля «Притворная теща», назвав ее в афишах для вящей привлекательности «Притворная добродетель» (анонимно изданный в Голландии роман именно под таким названием уже успел прогневать короля, так как откровенно смеялся над мадам де Ментенон).
В деталях этого дела разобраться сейчас трудно. Но и тогда король не утруждал себя длинным разбирательством. Не имея возможности расправиться с голландскими издателями, он закрыл итальянский театр и разогнал актеров.
«Во вторник 4 мая 1697 года дʼАржансон, начальник полиции… во исполнение королевского приказа на его имя, в сопровождении нескольких полицейских комиссаров, чиновников и военных прибыл в одиннадцать часов утра в Бургундский отель и приказал опечатать все входы не только с улиц Моконсейль и Франсуаз, но также и двери, ведущие в помещение актеров, и запретил этим последним являться в театр для продолжения спектаклей, так как его величество не считает более нужным сохранять их у себя на службе».
«История Старого Итальянского Театра», изданная в 1753 году в Париже
«…Злорадство города — эхо злости двора утверждало, что можно узнать мадам де Ментенон в главном персонаже представления, названного „Притворная добродетель“, сыгранном итальянской труппой, имевшей разрешение играть в Париже. Стечение публики и ее демонстративные аплодисменты вызвали скандал, и правительство не нашло лучшего средства, как издать указ об изгнании труппы. Враждебность разрасталась вместе с ростом народных бедствий, и имя мадам де Ментенон становилось все более ненавистным по мере того, как Франция делалась все более несчастной».
Гюстав Эке. «Мадам де Ментенон»
Вряд ли будет преувеличением сказать, что именно этот эпизод, произошедший за несколько лет до прибытия в Париж Ватто — в 1697 году, не раз вспоминали его новые друзья в доме Мариэтта. В самом деле: если и не суть исторических процессов, то видимая деградация королевского величия, безвкусная женитьба на немолодой (старше самого короля) и, главное, склонной к ханжеству даме, умело диктовавшей свою волю двору и стране и сделавшей унылое лицемерие почти государственной политикой, это было на виду, это касалось и искусства. Сам Мариэтт рисовал, гравировал и заказывал сценки из очень им любимых театральных комедий, и несомненно, рассматривание таких листов сопровождалось воспоминаниями и комментариями. Ватто и сам, разумеется, видел представления итальянских актеров и в Париже, и в Валансьене, но, конечно, не опальных королевских комедиантов, а бесчисленных бродячих трупп, популярность которых невероятно увеличилась после разгона театра, тем более что они часто ставили отрывки из знакомых, любимых и теперь запрещенных пьес. Далеко не все итальянцы хорошо владели французской речью, значит, особое внимание они уделяли мимике, их игра говорила более зрению, чем слуху, что для художника особенно привлекательно, недаром Ватто рисовал и писал их с юности до последних дней.
Веселые человечки, наряженные в чудные костюмы Бригеллы, Арлекина, Коломбины или Жиля, непостижимым образом напоминали с гравированных листов о непрочности земного величия, и о том, что откровенность небезопасна, и еще о том, что все в мире взаимосвязано: государство, искусство, короли и комедианты, пикантные истории и глубокие мысли. Так что у Ватто были все основания поразмышлять или хотя бы слегка задуматься уже тогда, когда он бывал в гостях у Мариэтта.
Тем более что каждый гость, каждый завсегдатай приносил с собой суждения об искусстве, об окружающей жизни, а то и о жизни придворной. Конечно, художники, бывавшие у Мариэтта, не были мастерами великими; иные из них давно забыты — и справедливо, иные занимают в истории искусств место более чем скромное. А в ту пору их имена звучали внушительно — Куапель, Пикар, Себастьян Леклер. Хозяин дома знавал прославленного Шарля Ле Брена — в ту пору уже покойного придворного живописца — и делал гравюры с его работ. И хотя связей с двором нынешним, где царствовал холодный и пышный, видимо, умевший угодить мадам де Ментенон, Гиацинт Риго, Мариэтт не искал, но и не потерял их окончательно.
Оставляя главную роль в жизни Ватто за Мариэттами, следует вспомнить еще об одном знакомстве. Вероятно, Ватто общался в Париже со своими земляками — фламандскими художниками, имевшими здесь целую корпорацию. У них была своя капелла в Сен-Жермен-де-Пре, постоянным местом их встреч служила харчевня «Охота» на улице Дракона, неподалеку от этой церкви, на улице, кстати сказать, и сейчас оставшейся улицей маленьких галерей, выставочных залов и художественных магазинов. Доподлинно известно, что с одним из самых известных фламандцев-парижан, с Иоанном Якобом Спудом, Ватто был знаком, вопрос лишь в том, произошло ли это знакомство уже тогда — в первые годы пребывания Ватто в Париже. Вообще-то дружеские отношения Ватто с его земляками не могут вызывать сомнений: с ними ему было проще, хотя, наверное, и не так интересно, как у Мариэттов. Еще более веский довод — ранние живописные опыты Ватто. Как ни надоела ему «Старушка» Доу, которую ему приходилось копировать, фламандская традиция оставалась для него если не самой привлекательной, то более всего понятной. Любуясь сокровищами Мариэттов, он робко пробует писать именно в духе традиционных фламандских жанров. Сохранились всего две маленькие картины той поры — «Крестьянский танец» и «Кухня» [5] — на первый взгляд едва ли способные напомнить о манере Ватто. Но есть в них что-то от будущего художника: деликатность мазков, суровая нежность цветовых пятен, особая округленность форм, так свойственная зрелым картинам Ватто, и этот рассеянный вибрирующий свет, заставляющий вдруг вспыхнуть ярким оттенком тусклую ткань, сделать прозрачной тень, свет, как бы дрожащий на лицах еще не слишком искусно написанных и все же живых персонажей. С первых шагов индивидуальность Ватто властно заявляла о себе.