Оба портрета отличаются необыкновенной тщательностью — не упущена ни одна, самая мельчайшая деталь рабочего кабинета Голицына и пышной гостиной в доме Бек. С равной тщательностью выписаны и лица, и рисунок ковра, узорочье резной каминной доски, ордена, сверканье бронзы тяжелых рам. Словно бы не найдя ничего для себя интересного в душевном мире своих героев, художник ищет наслаждения в точнейшем воспроизведении вещей. Люди и вещи в этих портретах находятся в каком-то странном равновесии, равнодействии. В подходе к решению портретной задачи здесь явственно проступает столь чуждая Брюллову натуралистическая тенденция. В какой-то мере она была свойственна искусству того времени. В России она ярчайшим образом проявилась в портретах Зарянко.
Не только в этих портретах проявилось бесстрастие, безразличие художника к внутреннему миру портретируемых. Отчасти эти черты присущи и портрету М. А. Оболенского, и портрету владельца картинной галереи Ф. И. Прянишникова. И все-таки нельзя видеть в этом признак надвигающегося кризиса, тем более что в последующие годы Брюллов создаст еще не один прекрасный портрет. Думается, что скорее характер моделей, не вызывающих страстного интереса художника, является причиной натуралистического «вещизма» некоторых работ. Кроме того, все лучшие портреты Брюллова той поры написаны без заказа, по собственному побуждению. Вероятно, ряд заказных портретов вызван денежными обстоятельствами — развод обошелся Брюллову дорого.
Время и неустанная работа постепенно залечивали сердечную рану. Брюллов вновь начинает появляться в обществе. Пока еще продолжаются и сходки «братии». В 1842 и 1843 годах в Петербург дважды приезжает знаменитый Лист. Несмотря на неслыханную стоимость билетов, до 25 рублей ассигнациями, попасть на концерты не так-то просто. В честь прославленного музыканта во многих домах — у Одоевского, Виельгорских, у Осипа Сенковского — устраиваются званые вечера. Глинка и Брюллов часто встречаются с Листом, который был на премьере «Руслана» и, как сообщала «Художественная газета», не проронил ни одной нотки и «вышел из театра с лицом, выражавшим изумление и полное удовольствие». Марш Черномора привел его в восхищение, он даже сделал фортепьянную транскрипцию на тему марша.
Как вспоминает Глинка, они при встречах не только музицировали, но и обсуждали проблемы искусства. Видимо, не раз участвовал в этих беседах и Брюллов — Лист надолго запомнил встречи с художником. Когда несколько лет спустя Лист встретится в Риме с Рамазановым, композитор будет с интересом расспрашивать его о Брюллове. Вот как рассказывает Рамазанов об этой встрече, произошедшей в обеденной зале римского отеля: «В это самое время явился на другом конце залы Лист… около его обедали в большой толпе… поклонники. Наполнив бокал шампанского, я написал на своей визитной карточке „L’usage de Pétersbourg“, прикрыл ею бокал шампанского и отослал на подносе с прислужником. Лист немедленно вскочил со своего места, приветствовал меня, расспрашивая о Брюллове, называл его гением, расспрашивал, чем он занят в настоящее время… просил меня так же, если я буду писать к Брюллову, то чтобы от него поклонился».
После отъезда Листа из Петербурга в городе появилось множество молодых людей, в том числе и И. Тургенев, отпустивших прямые волосы до плеч — поклонение перед композитором простиралось вплоть до появления вошедшей в моду «листовской» прически… Глинка, узнав о том, что Лист собирается в Испанию, загорелся желанием осуществить эту свою давнюю мечту. В начале 1844 года он на целых четыре года отправляется за границу «без цели, без предмета, кроме природы и искусства». «Братия» с его отъездом окончательно распалась. Собственно, ее угасание началось еще раньше. В июле 1843 года Нестор Кукольник женился на своей сожительнице Амалии Ивановне. Струговщиков был посаженым отцом на скромной свадьбе в деревянной церкви на Поклонной горе. Да и не только эти внешние обстоятельства были причиною конца содружества. Они виделись слишком часто, по привычке, иногда по пустячным поводам, не успевая приобрести друг для друга новой ценности. Для подлинно важного и глубокого общения такая частота только вредна. Постепенно каждый убеждался, что представлял себе друга несколько иным, чем тот оказался в действительности. Росло отчуждение. К тому же у Брюллова стремление найти друга, стремление сойтись с людьми в тесном общении всегда боролось с нервической жаждой одиночества. С Кукольником он со временем совсем разойдется. Когда тот приедет к нему в один из дней 1848 года по делу, Брюллов даже его не примет. С Глинкой будет непременно встречаться, сохранив о нем память, как о самом близком человеке. Но времени для встреч у них осталось совсем немного. Глинка приедет из-за границы в ноябре 1848 года, в мае следующего года уедет снова. Когда он вернется в Петербург, Брюллов уже будет в Италии.
Сорок пятый год своей жизни Карл Брюллов встретил, пройдя через жесточайшие испытания, выпавшие на его долю в те первые восемь лет по возвращении на родину. Едва обретя, он потерял Пушкина. Едва полюбив, он жестоко разочаровался в любви, навсегда утратив надежду на свой дом и очаг. Надежды на возвышенную, истинную дружбу тоже не оправдались. Брюллов никогда больше до конца дней не рискнет вступать в столь тесные дружеские отношения, что связывали его с «братией». И все же самое горькое разочарование принесла ему «Осада Пскова». Он утратил веру в безграничность своих сил. У него зарождается смутное прозрение — вершина его творческого пути уже позади…
В тот день 15 июня 1840 года, когда после двухнедельного «единоборства» с «Осадой Пскова» Брюллов пришел к Струговщикову, они просидели до пяти часов утра. Тотчас по приходе Брюллов попросил хозяина: «Да пожалуйста, нельзя ли и этих уродов Глинку и Кукольника сюда? Жить хочется!» Глинка и Кукольник сразу откликнулись на зов. Светлый летний вечер незаметно перешел в белую ночь. Брюллов, как и Пушкин, любил белые ночи, говаривал, что они примиряют его с непереносимым петербургским климатом. Ему бывало жаль отдавать белые ночи сну, он часто проводил их то за дружеским застольем, то за работой, то в прогулках с учениками. В ту ночь друзья так и не расстались. Из окна квартиры Струговщикова на светлом фоне прозрачного неба виднелась тяжелая, угрюмая масса Исаакиевского собора. Брюллов долго вглядывался в его очертания, потом взял лист бумаги и, нарисовав легкий силуэт пятиглавой церкви, сказал: «Зачем эта мрачная масса в нашем мрачном климате? Белый, с золотыми маковками букет к небесам был бы лучше!» Так, еще не зная, что вскорости он получит заказ на росписи Исаакиевского собора, он уже вступил в некий конфликт с его строителем Монферраном. С ним Брюллов был уже знаком — в юности, когда Александр проходил практику у Монферрана, оба брата жили в мастерской при стройке. Потом, в Италии, Сильвестр Щедрин рассказывал, как один француз отозвался о Монферране: «Будто он один из негоднейших людей в Париже и что его там за дурное поведение презирают, а у нас уважают». На самом деле уважением он пользовался только у царя и его приближенных. Вигель в своих «Записках» рассказывает, что однажды у председателя строительного комитета Бетанкура он повстречал белобрысого французика, «разодетого по последней моде», который оказался швейцарским чертежником со звучным именем Огюст Монферран. Немало слухов ходило по столице и о нечистоплотности архитектора: свой особняк он строит из материалов, предназначенных для собора, которые, как с иронией говорили современники, «должно быть по рассеянности» отвозились по другому адресу. Вскоре и Брюллову на собственном опыте пришлось убедиться в том, что Монферран нечист на руку: когда в 1843 году Брюллов получил приглашение участвовать в росписях, Монферран потребовал у него 15 процентов гонорара… Но это еще было не самое скверное. Монферран попросту мешал художнику работать; опираясь на поддержку императора, считал себя уполномоченным «руководить» Брюлловым. А задача и без того была чрезвычайно трудна. Дело в том, что в работе, помимо Брюллова, принимало участие множество художников, разных по творческой манере, — Ф. Бруни, П. Басин, А. Марков, В. Шебуев, Т. Нефф и многие другие. Причем каждому был отведен свой «участок», так что заведомо роспись собора была обречена на разнобой, на отсутствие стилевого и художественного единства. Никто из начальства не видел в этом большого греха — эклектика, стилизаторство, подделка то под готику, то под византийский стиль вошла прочно в моду. Архитекторы Тон, Штакеншнейдер и другие, пришедшие на смену блестящим зодчим строгого классицизма, готовы были построить дом в любом, угодном заказчику стиле. Вместе с упадком архитектуры переживала кризис и монументальная живопись — этот процесс всегда неразрывен.