Разговор за семейным обедом неожиданнее, непредрешеннее разговоров на светском приеме. В "Анне Карениной" встречаются еще более свободные формы общего разговора. Люди, связанные между собой многопланными отношениями, находятся вместе и в таких обстоятельствах, что между ними непременно должен возникнуть разговор, ассоциативный, свободный и потому особенно пронизанный скрытыми личными темами. После дня, проведенного на охоте, Левин и его гости, Облонский и Весловский, ночуют у крестьянина в сенном сарае. Всем не спится. "Поколебавшись между воспоминаниями и рассказами - о стрельбе, о собаках, о прежних охотах, разговор напал на заинтересовавшую всех тему". Эта тема, поднятая Облонским, - "прелесть охоты у Мальтуса, на которой он был прошлым летом. Мальтус был известный железнодорожный богач". Разговор возникает из переживаемых каждым впечатлений дня, движется цепью ассоциаций; и вот цепь зацепилась за Мальтуса. Благодушная болтовня переходит в неприятный спор между Левиным и Облонским о бесчестной наживе и честном труде. Степан Аркадьевич дразнит Левина его непоследовательностью - сознавая несправедливость своих преимуществ, он, однако, не отдает мужику имение. Это "точно так же бесчестно, как то, что я получаю больше столоначальника и что Мальтус получает больше дорожного мастера". И Толстой прямо раскрывает подводную тему разговора, его внутреннюю обусловленность. "В последнее время между двумя свояками установилось как бы тайное враждебное отношение; как будто с тех пор, как они были женаты на сестрах, между ними возникло соперничество в том, кто лучше устроил свою жизнь, и теперь эта враждебность выражалась в начавшем принимать личный оттенок разговоре". Новый поворот разговору сообщает доносящееся с улицы женское пение. Облонский вслед за Весловским собирается пойти на голоса. Левин отказывается. Это толчок к новому спору - об отношениях между мужем и женой. "- Мужчина должен быть независим, - у него есть свои мужские интересы. Мужчина должен быть мужествен... - То есть что же? пойти ухаживать за дворовыми девками? спросил Левин. - Отчего же и не пойти, если весело..."
Подлинная тема - защита своего отношения к жизни, - затаившаяся в споре о Мальтусе и социальной несправедливости, теперь поднялась на поверхность.
Реплики, которыми отмечены "случайные" впечатления, напоминают читателю о "тонусе среднеежедневного состояния человека" (по выражению А. Скафтымова). Старая княгиня, экономка Левиных Агафья Михайловна, Кити, Долли разговаривают на террасе о том, что вообще их интересует, и о том, что связано сейчас с варкой варенья по новой, привезенной Щербацкими (к огорчению Агафьи Михайловны) методе. "- Ну, теперь, кажется, готово, сказала Долли, спуская сироп с ложки. - Когда крендельками, тогда готово. Еще поварите, Агафья Михайловна. - Эти мухи! - сердито сказала Агафья Михайловна. - Все то же будет, - прибавила она. - Ах, как он мил, не пугайте его, - неожиданно сказала Кити, глядя на воробья, который сел на перила и, перевернув стерженек малины, стал клевать его".
Упоминания о мухах и о воробье имеют здесь разное значение. Мухи - это повод для Агафьи Михайловны посердиться вслух; сердится же она на разрушение Щербацкими левинских традиций. Упоминание о мухах обусловлено и внешним импульсом, и всей связью разговора. Воробей же - это случайность, впечатление, вызвавшее речевую реакцию. Точно так же в конце романа в сцене на пчельнике, посреди важного спора между Левиным и Сергеем Ивановичем и Катавасовым о войне с турками и славянском вопросе появляется вдруг оса. "Костя, смотри, это пчела! Право, нас искусают, - сказала Долли, отмахиваясь от осы. - Да это и не пчела, это оса, - сказал Левин. - Ну-с, ну-с, какая ваша теория? - сказал с улыбкой Катавасов..." Воробей и оса нужны для того, чтобы разговаривали "как в жизни", и ведут они уже прямо к чеховской драматургии.
Целенаправленность реплик у Толстого расположена на разной глубине. Диапазон тут велик - от автоматической реакции на случайное впечатление, на реплику собеседника, от подхватывания ходовых тем, заполняющих вакуум, - до высказываний, в которых отражены ответственные жизненные решения личности.
Аналитический подход к прямой речи персонажей в иной форме, с иных, разумеется, чем у Толстого, позиций осуществил впоследствии Пруст в огромном своем романе "В поисках утраченного времени". Здесь нет возможности говорить сейчас об этом произведении в целом и вдаваться в связанные с ним спорные вопросы. Мои соображения относятся к одной только теме - к Прусту как завершителю классического аналитического романа (одновременно он открывал новые принципы изображения человека). Объясняющий метод Пруст довел до предельной обнаженности, до той интенсивности, наращивать которую дальше оказалось уже ненужным. И западная проза XX века, унаследовав от Пруста отдельные темы, отдельные методологические черты, в основном не унаследовала самое для него главное - традицию объясняющей, размышляющей вслух литературы.
Большие произведения искусства всегда толкуются по-разному, потому что каждый хочет найти в них то, что ему нужно. Пруст способствовал этому в особенности - и своей многопланностью, и склонностью непрерывно теоретизировать и систематизировать, при отсутствии действительно систематического мировоззрения. Поэтому теоретическими формулировками Пруста можно подтверждать суждения самые противоположные 1.
Гигантское, ставшее многотомным романом, размышление Пруста обладает чрезвычайным интонационным и стилевым единством, в котором обнаруживаются, однако, поглощенные, переработанные им разнородные пласты. Здесь отголоски эстетских, модернистских увлечений раннего Пруста, мощная аналитическая традиция XVII века 2 (исследование пружин поведения), культура импрессионизма, современные Прусту доктрины иррационального, подсознательного, которые стали декларативной философией его романа, и самобытно усвоенный опыт великих романистов XIX века, о которых Пруст говорит с неизменным восхищением.
1 Самуэль Беккет, например, считает Пруста воплощением антиинтеллектуализма (см.: Beckett Samuel. Proust. New Jork, London), тогда как Этьембль написал статью, провозглашающую резкий интеллектуализм Пруста, оспаривающую теорию его бергсонианства (Еtiеmb1е. Proust et la crise de l'intelligence, - В кн.: C'est le bouquet! Paris, 1967). В сборнике статей о Прусте, изданном в США под редакцией Рене Жирара, под одним переплетом Пруст предстает и носителем религиозной интуиции, и крайним релятивистом, и скептиком, и романтиком, и рационалистом, наследником национальных классических традиций (это точка зрения Альбера Тибоде и друга Пруста Жака Ривьера. См.: Proust. A collection of critical essays. New York, 1962). Перечень противоречивых мнений мог бы быть продолжен.
2 Во вступительной статье к русскому изданию Пруста А. В. Луначарский связывает его с рационалистическим "сенсуальным субъективизмом XVII века". В статье, помещенной в т. 3 того же издания, Н. Я. Рыкова говорит о рационалистическом импрессионизме Пруста. Цитирую в дальнейшем по этому изданию: Пруст Марсель. Собр. соч. т.т. 1-4., Л., 1934-1931). Последние три части романа, которых нет на русском языке, цитирую по изданию: Proust Marcel. A la recherche du temps perdu, v. 1-3. "Bibliotheque de la Pleiade". Paris, 1954.
Пруст, разумеется, не похож на Толстого, но без Толстого, вероятно, многое в прустовском анализе было бы невозможно. Мысль Пруста часто обращалась к Достоевскому, в "В поисках утраченного времени" Достоевскому посвящен целый экскурс, но структурно Пруст ближе к Толстому, то есть к принципу объясняющей, аналитической прозы.
У Пруста (помимо упоминаний в романе, в статьях) есть статья о Толстом, из которой явствует, что Пруст читал Толстого очень внимательно, безгранично им восхищался и увидел его таким, каким он был ему нужен. Отсюда столь неожиданное для нас опрокинутое соотношение между конкретностью и обобщением у Толстого. "Впечатление мощи и жизненности, - пишет Пруст о Толстом, возникает именно потому, что все это не результат наблюдения, но что каждый жест, каждое слово, каждое действие является лишь выражением закона, и мы как бы движемся среди множества законов" 1. Это, конечно, совсем не так. Но любопытно, что здесь как-то уловлена толстовская "генерализация", "рассудительство". Вероятно, главное здесь для Пруста - скрытая самохарактеристика (как это часто бывает при оценке писателя писателем), стремление проецировать на Толстого собственную концепцию соотношения чувственной конкретности и "интеллектуальной конструкции".
1 Proust Marcel. Contre Sainte-Beuve. Suivi de Nouveaux Melanges. Paris, 1954, p. 420-421. Вопрос о Толстом и Прусте - в связи с этой статьей - поставлен в работе Т. Л. Мотылевой "Толстой и современные зарубежные писатели",- В кн.: Литературное наследство, т. 69, кн. 1. М., 1961.
Анализ у Пруста - это не авторское вмешательство, как у Толстого, не фокус преломления объективного мира, как в "Былом и думах" Герцена, - это размышление, безостановочное, всепоглощающее, замедленное, которое и стало предметом изображения. Но прустовская монологическая стихия не тождественна потоку сознания. Прусту чуждо стремление имитировать фактуру бессвязной внутренней речи (одна из существенных задач Джойса в "Уллисе"). И если рассказ прустовского повествователя петляет, уходит в боковые темы и внезапно всплывающие подробности, то это не столько в силу особого понимания категории времени, сколько потому, что Пруст изображает течение мысли с ее ассоциативными ходами и поворотами.