Виссарион Григорьевич Белинский
Повести А. Вельтмана
ПОВЕСТИ А. ВЕЛЬТМАНА. Санкт-Петербург. В тип. Константина Жерпакова. 1843. В 12-ю д. л. 422 стр.
Г-ну Вельтману суждено играть довольно странную роль в русской литературе. Вот уже около пятнадцати лет, как все критики и рецензенты, единодушно признавая в нем замечательный талант, тем не менее остаются положительно недовольными каждым его произведением. По нашему мнению (которое, впрочем, принадлежит не одним нам){1}, причина этого странного явления заключается в странности таланта г. Вельтмана. Это талант отвлеченный, талант фантазии, без всякого участия других способностей души, и при этом еще талант причудливый, капризный, любящий странности. Вот почему нельзя без внимания и удовольствия прочесть ни одного произведения г. Вельтмана и в то же время нельзя остаться удовлетворенным ни одним его произведением. Встречаете прекрасные подробности – и не видите целого; поэтические места очаровывают ваш ум – и сменяются местами, исполненными изысканности, странности, чуждыми поэзии; а когда дочтете до конца, спрашиваете себя: да что же это такое, и к чему все это и зачем все это? Особенно вредит автору желание быть оригинальным: оно заставляет его накидывать покров загадочности на его и без того довольно неопределенные и неясные создания.
Лежащие перед нами пять повестей г. Вельтмана так же точно оправдывают наше мнение о таланте этого автора, как и все другие его произведения{2}. Во всех их много проблесков истинного таланта, и ни в одной нельзя видеть поэтического восссоздания действительности. Первая называется «Приезжий из уезда, или Суматоха в столице»; она была первоначально напечатана в одном плохом и теперь окончательно падающем московском журнале{3}. Содержание ее может служить – доказательством, что автор владеет инстинктом и тактом действительности. В ней описывается страшная суматоха в Москве от появления в ней гения; известно, что нигде так часто и так много не является гениев, как в Москве.
Сведение через забор дошло и до Филата Кузмича, знатного почетного гражданина с золотой медалью на шее. До того Филата Кузмича, что, купив себе княжеские палаты, только что не позолоченные снаружи, сказал: «Что мне до бар! Я сам господин!» – и поделал в княжеских палатах лежанки, и живет себе сам-шест: Анисья Тихоновна, да Федя, да старуха, да девка кухарка, да дворник. Бывало, тут у нерасчетливого князя сот пять гостей в сутки перебывает, пудов пять восковых свечей в вечер сожгут, рублей тысячу в день скушают да две выпьют, а теперь у расчетливого Филата Кузмича ворота назаперти, в подворотню собака на прохожих лает, дескать, «проваливай мимо! сама голую кость гложу!». Свету только божий день, лампадка перед кивотом да сальная свеча. Золотая мебель прикрыта чехлами, чтоб не попортилась от неупотребления; пищи – щей горшок, сам большой, да мостолыга мяса; зато самовар какой знатный! ведра в три! жаль, чашечки больно маленьки, с глоточек. Живет себе Филат Кузмич, словно чужое богатство стережет. Сад был слишком велик, так он повырубил его под огород да посадил капустки и огурчиков. Оранжерею так-таки ранжереей и оставил, только сам не съест ни грушки, ни сливки, ни лимончика не сорвет для домашнего обихода – все на откупу. По парадному крыльцу не ходит; раз пошел было, да причудился ему в дверях официант княжой, стоит себе с булавой, да словно кричит: куда тебя черт несет! – С тех нор Филат Кузмич запер на ключ парадное крыльцо.
– Слышал, Филат Кузмич, что люди говорят! – сказала Анисья Тихоновна, – говорят, тово, явился, вишь, какой-то Яний, крылатый человек,
– Ой ли?
– Знать, того, что уж это чудо какое? Явился в именье у князя Синегорского. Сегодня сюда привезут; чай, со всей Москвы сбежится народ. Что, кабы ты у дворецкого местечко добыл, на хорах, что ль, аль где у подъезда, смотреть маленько.
– А что, тово, Федя! сходи, брат, попроси ко мне дворецкого; так, скажи, дельце тятеньке есть.
Федя побежал, а Филат Кузмич, значительно откашлянувшись, вынул бумажник с ассигнациями и сказал: «Постой, все устроим».
Не правда ли, что верно? с натуры? Но только и есть верного и естественного во всей повести. Все остальное – карикатура. Бывают на свете такие происшествия, да только не так они делаются… К слабым сторонам этой повести принадлежит еще изображение московского высшего общества: неужели где-нибудь может быть такое высшее общество? Дурак-мальчишка читает блистательному сборищу князей, графов и разных других знаменитостей преглупые стишонки, и все в восторге и изъявляют этот восторг самыми пошлыми фразами.
Повесть «Радой» ужасно запутана, перепутана и нисколько не распутана. В ней есть прекрасные подробности. Особенно прекрасно лицо серба с его восклицанием: «Теперь пие, брате, за здоровье моей сестрицы Лильяпы! пие руйно вино! Была у меня сестра, да не стало!» – и с его рассказом о своей судьбе:
Отец мой жил в особенном приятельстве и побратимстве с отцом Лильяпы; еще в годину сербского воеванья с турками дали они друг другу слово породниться по детям, а в десяту годину отец Лильяны взял меня в полк свой, и жил я у него, как родный, и приехал с ним в Москву, а потом пошли на воеванье с французом. По возврате из Парижа отец Лильяны покинул службу и мне сказал: «Аиде служить еще царю и царству, пока будет твоя невеста на взрасте». – Любил меня он, как сына, да не любила меня его жентурина, откинула сестрицу от сердца, разладила слово, раздружила дружбу, змея люта, божья отпаднице!.. А как любила своего жениха моя Лильяна: звала златоем, соколом, милойцем! Давала залог за сердце… Вот ту был тот залог… ту был лик божий, да образ сестрицы, да обреченья перстень… Все возвратил ей… «Сестра, сестра, моя сладка рано (заря)!»… А возвратил он ей все, узнавши, что будто она любит другого, и сказавши: «Ну, будь счастлива, Лильяна – не насиловать сердце!»
Прекрасны также подробности об отношениях матери к дочери, ненавидимой ею за то, что она была плодом насильственного брака с немилым: это глубоко и верно воспроизведено автором. Но, несмотря на то, общего впечатления повесть не производит, потому что уж слишком перехитрена ее оригинальность и отрывчатость. Сверх того, она испещрена, без всякой нужды, молдаванскими словами, которые оскорбляют и зрение и слух читателя и мешают ему свободно следовать за течением рассказа.
Пестрить свои рассказы странными словами – это страсть г. Вельтмана. И потому вольтеровские кресла он называет розвальнями, как православные мужички называют особенный род дрянных саней; патэ г. Вельтман называет лежанкою, а французское выражение l'homme comme il faut переводит – человеком как быть, забыв, что оно давно переведено – порядочным человеком.
«Путевые впечатления и, между прочим, горшок ерани» – очень миленький юмористический рассказ, в котором даже много глубокой истины, подмеченной в женском сердце.
Прекрасна была бы повесть «Ольга»: в ней так много естественности и верности, за исключением идеального лица садовника; начало ее – лирическая песнь, исполненная глубокого чувства и истины. Но автор испортил ее счастливою развязкою через посредство deus ex machina[1], – и из прекрасной повести вышла пустая мелодрама.
Во всяком случае, повести г. Вельтмана, хотя они уже и не новость, могут быть перечитаны с удовольствием. А так как публике русской теперь решительно нечего читать, то она должна быть рада, что ей хоть есть что-нибудь порядочное перечитать снова.
искусственного разрешения (лат.). – Ред.
С публикацией первых же произведений Вельтмана талант его был воспринят русской критикой как явление «оригинальное», «неожиданное» («Московский телеграф», 1831, № 5; отзыв, по всей вероятности, принадлежит Н. А. Полевому). Такую же характеристику дал дарованию Вельтмана в обстоятельной статье о его творчестве М. Н. Лихонин («Московский наблюдатель», 1836, март, кн. 1, с. 99–117; кн. 2, с. 220–251) и ряд других рецензентов. Все эти отзывы и имеет в виду Белинский.
К 1843 г. Белинский был автором нескольких рецензий на произведения Вельтмана. Развивая свое мнение о его творчестве, Белинский теперь более отчетливо, чем раньше, предъявляет требование «воссоздания действительности». Оно легло в основу и последующих отзывов Белинского о произведениях Вельтмана (статьи «Взгляд на русскую литературу 1846 года» и «Взгляд на русскую литературу 1847 года»).