Виссарион Григорьевич Белинский
Параша
Теперь, когда Лермонтова уже нет, а прекрасное дарование г. Майкова пока не обещает итти дальше антологического рода, – поэзия русская если не умерла, то уснула, как это всегда с нею бывает, как скоро тот, кому дано свыше быть ее покровителем, или скончается во цвете лет, или изменит надеждам, которые подаст о себе. Теперь стихи встречаются только в журналах; между ними попадаются и такие, в которых есть чувство и заметно большее или меньшее дарование; но они все лишены присутствия могучей мысли. А так как поэзия русская давно уже пережила свой период прекрасных чувств и сладостных мечтаний, и еще с Пушкина начала период мысли, – то теперь проходят мимо внимания публики такие стихотворения, которыми прежде легко было бы в один день стяжать славу великого гения. Другими словами: могучим властителем душ нашего времени уже перестали быть «стишки» – в потребности публики их сменила поэзия мысли. Это особенно стало заметно после Лермонтова. Вот почему, если теперь и нельзя пожаловаться на бедность в стихотворных произведениях, то нельзя и сказать, чтоб было что читать по этой части. День появления в журнале неизвестного стихотворения Лермонтова – теперь эпоха в истории русской литературы: стихотворение читают, перечитывают, списывают, вытверживают напамять. Стихотворения, не принадлежащие Лермонтову, тоже прочитывают, даже похваливают, но с тем, чтоб совершенно забыть их по выходе новой книжки журнала. Многие заключают из этого, что вместе с Лермонтовым умерла и русская поэзия. Что касается до нас, мы не разделяем этого мнения и думаем, что русская поэзия не умерла, а только уснула, по обыкновению, и что по временам она будет просыпаться и рассказывать нам свои прекрасные сны – до тех пор, пока не явится на Руси новый поэт…
Небольшая книжка, на-днях появившаяся в Петербурге под скромным названием «рассказа в стихах», есть именно один из таких прекрасных снов на минуту проснувшейся русской поэзии, какие давно уже не виделись ей. Уверенные в глубоком сне нашей поэзии, мы взялись за «Парашу» с явным предубеждением, думая найти в ней – или сентиментальную повесть о том, как он любил ее, и как она вышла замуж за него, или какую-нибудь юмористическую болтовню о современных нравах, написанную прозаическими стихами. Каково же было наше удивление, когда вместо этого прочли мы поэму, не только написанную прекрасными поэтическими стихами, но и проникнутую глубокою идеею, полнотою внутреннего содержания, отличающуюся юмором и ирониею!.. Однакож, несмотря на то, уверенность наша в тяжелом сне русской поэзии была так велика, что мы не поверили первому впечатлению и прочли снова, – еще лучше! И теперь, когда, от многократно повторенного чтения, мы почти знаем наизусть прекрасное поэтическое произведение, так неожиданно, так отрадно освежившее душу нашу от прозы и скуки ежедневного быта, – спешим познакомить публику с явлением, которое имеет полное право на ее внимание.
Хотя автор «Параши», скрывший свою фамилию под литерами Т. Л., и обозначил свое произведение скромным именем «рассказа в стихах», однако оно тем не менее – «поэма», в том смысле, какой усвоен Пушкиным произведениям такого рода. Итак, мы будем называть «Парашу» поэмой: оно и короче, и гораздо справедливее, если вспомнить, что «Чернец», «Эдда», «Наталья Долгорукая», «Борский» и тому подобные стихотворные рассказы величались поэмами.[1] Содержание «Параши» в смысле «сюжета» до того просто и немногосложно, что его можно рассказать в двух словах: на уездной барышне женится помещик-сосед, – вот и все. Но это не содержание, а только канва содержания; само же содержание поэмы так полночи богато, что его нельзя передать во всей его жизни и во всей благоуханной свежести его поэзии, не заставляя самого поэта перерывать нашей прозаической речи своими поэтическими стихами.
Прежде всего мы должны обратить внимание читателей на эпиграф поэмы из Лермонтова:
И ненавидим мы и любим мы случайно.[2]
Этот эпиграф выбран автором не в исполнение давно заведенного обычая заманивать любопытство читателей загадочным смыслом чужой речи; нет, стих Лермонтова, как мы увидим, находится в живой связи со смыслом целой поэмы и столько служит объяснением поэме, сколько и сам объясняется ею.
Поэма начинается описанием помещичьего дома с безобразною наружностью, с садом, похожим на огород, но с гротом, который любила посещать героиня поэмы.
Ее отец – помещик беззаботный,
Сперва служил – и долго; наконец
В отставку вышел – и супругой плотной
Обзавелся; теперь большой делец!
Живет в ладу с своими мужичками…
Он очень добр и очень плутоват,
Торгуется и пьет чаёк с купцами.
Как водится, его супруга – клад;
О, сущий клад! и умница такая!
А женщина она была простая
С лицом, весьма похожим на пирог;
Ее супруг любил как только мог.
Дочери этой достойной четы никто не назвал бы красавицею, но она была стройна, походка ее была легка и плавна, прекрасная нога ловко обута, и если рука была немного велика, зато пальцы были прозрачны и тонки.
Ее лицо мне нравилось… оно
Задумчивою грустию дышало;
Всегда казалось мне: ей суждено
Страданий в жизни испытать не мало…
И что ж? мне было больно и смешно:
Ведь в наши дни спасительно страданье…
Но глаза больше всего в Параше нравились автору —
Взгляд этих глаз был мягок и могуч,
Но не блестел он блеском торопливым;
То был он ясен, как весенний луч,
То холодом проникнут горделивым,
То чуть блистал, как месяц из-за туч.
Но взгляд ее, задумчиво спокойный,
Я больше всех любил: я видел в нем
Возможность страсти горестной и знойной —
Залог души, любимой божеством.
Она была не без странностей, свойственных «уездным барышням»; но не имела ничего общего с восторженными девицами, мечтательницами и охотницами до сладеньких стишков:
Она была насмешлива, горда,
А гордость – добродетель, господа…
Здесь мы находимся в большом затруднении: поэт так увлекательно, так поэтически описывает внутреннюю тревогу девственной души своей героини, что нам совестно было бы пересказывать это нашею убогою прозою, а выписывать стихи – значит переписать всю поэму… Но это так хорошо, что нет возможности не выписать.
. . . . Каждый день,
Я вам сказал – она в саду скиталась;
Она любила гордый шум и тень
Старинных лип – и тихо погружалась
В отрадную, забывчивую лень.
Так весело качалися березы,
Облитые сверкающим лучом…
И по щекам ее катились слезы
Так медленно – бог ведает о чем.
То подойдя к убогому забору,
Она стояла по часам… и взору
Тогда давала волю… но глядит,
Бывало, все на бледный ряд ракит.
Там, через ровный луг, от их села
Верстах в пяти, дорога шла большая;
И как змея свивалась и ползла,
И дальний лес украдкой обгибая,
Ее всю душу за собой влекла.
Озарена каким-то блеском дивным,
Земля чужая вдруг являлась ей…
И кто-то милый голосом призывным
Так чудно пел и говорил о ней.
Таинственной исполненные муки,
Над ней, звеня, носились эти звуки…
И вот, искал ее молящий взор
Других небес – высоких, пышных гор,
И тополей, и трепетных олив…
Искал земли пленительной и дальней…
Вдруг русской песни грустный перелив
Напомнит ей о родине печальной;
Она стоит, головку наклонив,
И над собой дивится – и с улыбкой
Себя бранит; и медленно домой
Пойдет вздохнув… то сломит прутик гибкой.
То бросит вдруг… рассеянной рукой
Достанет книжку – развернет, закроет,
Любимый шепчет стих… а сердце ноет,
Лицо бледнеет… в этот чудный час
Я, признаюсь, хотел бы встретить вас,
О, барышня моя!.. В тени густой
Широких лип стоите вы безмолвно;
Вздыхаете; над вашей головой
Склонилась ветвь… а ваше сердце полно
Мучительной и грустной тишиной.
На вас гляжу я: прелестью степною
Вы дышите – вы нашей Руси дочь…
Вы хороши, как вечер пред грозою,
Как майская томительная ночь.
Кто получил от природы благодатную способность понимать поэзию как поэзию – не в одних стихах, не в одних книгах, но и в жизни, и в природе, те согласятся с нами, что в этом отрывке каждое слово так и дышит всею роскошью, всем обаянием истинной поэзии.
Есть два рода поэзии: одна, как талант, происходит от раздражительности нерв и живости воображения; она отличается тем блеском, яркостию красок, тою резкою угловатостию форм, которые мечутся в глаза толпе и увлекают ее внимание. Чем более, повидимому, заключает в себе такая поэзия, тем пустее она внутри самой себя, ибо она вся в воображении и ничего общего с действительностию не имеет; мысли ее похожи на громкие слова и звучные фразы, а картины ее похожи только до тех пор, пока смотришь на них: отведите глаза, и в вашем воображении не останется никакого образа, никакого созерцания, никакого представления. – Другая поэзия, как талант, имеет своим источником глубокое чувство действительности, сердечную симпатию ко всему живому, а потому ее чувства всегда истинны, ее мысли всегда оригинальны, даже не будучи новыми, ибо они не пойманы извне и на лету, а возникли и выросли в душе поэта. Произведения такой поэзии не бросаются в глаза, но требуют, чтоб в них вглядывались, и только внимательному взору открывается во всей глубине своей их простая, тихая и целомудренная красота. Печать оригинальности составляет их неразлучную принадлежность; она есть следствие способности схватывать сущность, а следовательно, и особенность каждого предмета. И потому описания ее запечатлены достоверностию, так что, если б вы и никогда не видывали описываемого предмета, вы тем не менее убеждены, что он точно таков и другим быть не может. Разбираемая нами поэма может служить образцом таких произведений. Вот вам картина неаполитанского лета: