В предвоенные и военные годы Эренбург был главным официальным антифашистом. Он клеймил не только гитлеровскую военщину, но и пассивную западную буржуазию, отлынивающую от борьбы с оккупантами. Помню, в одной из изданных перед войной книг Эренбург, упоминая, кажется, о Ренье, описывает в духе Петрония нравы тогдашней французской литературной знати. Как в ресторанах, перед тем как подать на стол, закапывают в землю гуся, и гусь там, в земле, гниет. Гуся при этом зарывают не целиком, голова птицы остается снаружи. Степень готовности этого оригинального блюда определяется так: повар время от времени дергает за гусиную голову, и, когда она свободно отделяется от закопанной в землю тушки, блюдо считается готовым к употреблению. Это описание — как бы метафора гнилости всего класса буржуазии.
Еще у моего приятеля Миши Сапего («Красный матрос») есть военная книжечка Эренбурга, с названием, коротким, как выстрел: «Убей!» Названия емче и убедительнее я ни до, ни после этого ни у кого из писателей не встречал.
«Это случилось у моря» К. Селихова
Почему-то особую жестокость в шпионской литературе вражеские агенты проявляют к детям. Возможно, подобной шоковой терапией они заставляют себя забыть, что когда-то тоже были детьми. Вот повесть писателя Кима Селихова «Это случилось у моря» (М.: Детская литература, 1978). Сюжет разворачивается в пионерском лагере на берегу Черного моря. Здесь вместе с советскими пионерами отдыхает мальчик Хуан, отец которого томится на острове Слез в застенках некой южноамериканской хунты. Отца пытают «огнем и водой, электричеством и палкой», но стойкий революционер молчит.
— Он должен заговорить! — требует шеф. — От его признания зависит безопасность хунты!
И тогда молодая шпионка Хильда (она же агент Удав), проходящая на острове Слез шпионскую практику, предлагает коварный план: выкрасть из пионерского лагеря сына революционера.
— Это превосходно, Удав! — похвалил ее шеф. — Тащи сюда этого красного ублюдка. Хунта не пожалеет денег на такую операцию. Мы будем пытать его на глазах у отца. Такого он не выдержит!
Вот собственно говоря и все. Приведенный пример — убедительное доказательство бесчеловечности фашистских режимов.
Моя б воля, я бы этот роман издавал массовым тиражом к каждому юбилею Пушкина. И раздавал бы его бесплатно на всех площадях и улицах, носящих и не носящих имя поэта. Потому что этот роман достоин имени Пушкина. Сам Александр Сергеевич катался бы на диване от смеха с книжкой Штерна в руках. Ведь Пушкин не был пушкиноведом. И слава Богу, потому что пушкиноведы «Эфиопа» никогда не прочтут. Они и Пушкина-то читают за деньги — работа у них такая: читать Пушкина. А если прочтут — вполне вероятно, повторится та же история, что и с книгой Абрама Терца. Жаль только, что сам Боря Штерн никогда уже больше не посмеется над их «праведным всенародным гневом».
Между прочим, Штерн был не только прекрасным писателем, еще он был замечательным знатоком, историком и ценителем литературы. Правда, и тут он не мог обойтись без смеха — и в этом был абсолютно прав. Ибо история литературы слишком серьезна и поучительна, чтобы смотреть на нее слишком серьезно и поучительно.
Пушкин, Чехов, Уэллс, Гумилев… Тот, кто Штерна читал, может сделать длинный список имен, который сам по себе вызовет уважение к писателю.
Штерн литературен насквозь, ибо литература много больше, интереснее и — увы! — опаснее жизни. Действительно, что мы в жизни? Ходим, ездим, глупо и плоско шутим, вечно залезаем в долги… А живем, то есть дышим, любим, отчаиваемся, ненавидим по-настоящему, именно в книге, в литературе. И литература нисколько не слепок, никакое не отображение жизни. Наоборот Жизнь — слепок с нее. Помните, что сказано у евангелиста? В начале было Слово. И не просто слово, а с большой буквы Слово. Потому что Слово есть Бог. Так вот — литература подобна Богу, и тот, кто для нас ее делает, удостоен божественной благодати. И Боря Штерн — среди первых, кому даровано это счастье. К сожалению, не на земле.
Юмор бывает черный, белый и никакой.
Черным юмором лучше всего владеют, конечно, негры и вообще люди со смуглой кожей. Это их расовая особенность.
Белым юмором владеет белая раса, исключая выцветшие по причине географической маргинальные народности Севера и задворков бывших больших империй.
Юмор же никакой — это когда кто-нибудь пытается говорить смешно, а у него, хоть зарежься, не получается.
Еще один признак юмора никакого — когда человек рассказывает вроде бы смешную историю и сам при этом смеется, как идиот. Или выдает фразу, смешную лет сто назад, но по причине своей затертости превратившуюся в такую окаменелость, что один ее нечеловеческий вид пугает человека чувствительного. Кстати, удивительная особенность массового юмористического психоза: помнится, еще на стыке 60-70-х (двадцатого, естественно, века) в переполненном общественном транспорте самой ходовой шуткой считалась: «Держись за воздух!» Так вот, прошло сколько лет, а это «держись за воздух» работает по сю пору. Должно быть, фразу эту придумал гений.
Теперь, читатель, зажмурь глаза, сосчитай до трех и разжмурь их снова. Потому что все, только что сказанное про юмор, не более чем глупая шутка. Особенно расистская фраза про чернокожих. Кстати, негров на свете не существует, существуют — афроамериканцы.
Ну а про черный юмор, о котором я наговорил всякой чуши, см. специально написанную статью в разделе на букву Ч.
Японские поэты + Герман Лукомников («Бабочки полет»)
Художник Владимир Шинкарев, переведя выдающиеся произведения мировой литературы на язык живописи, прокомментировал это дело так:
Механизм перевода прост: пишу до тех пор, пока ощущение от картины не совпадет с ощущением от литературного произведения. Во многих случаях я его и не перечитывал — ведь тогда это будет «изучение», и пыльца ощущения сдуется.
Что касается пыльцы ощущений, то в книжке Лукомникова «Бабочки полет» этой пыльцы хватает. И ощущений, и переживаний, и вообще — бабочек. Потому что бабочка есть любимое японское насекомое отряда чешуекрылых, прославленное в стихах и прозе. Тексты книги автор скомпоновал так: оригинальное японское хокку в переводе Веры Николаевны Марковой с добавлением четвертой строки, сочиненной Германом Геннадьевичем Лукомниковым и выделенной прописными буквами. Сочетания получаются необычные и порою очень даже забавные.
Ударил я топором
И замер… Каким ароматом
Повеяло в зимнем лесу
И КТО МЕНЯ КРОЕТ МАТОМ?
Вместе с хозяином дома
Слушаю молча вечерний звон.
Падают листья ивы.
ДИН, ПОНИМАЕШЬ, ДОН…
Из нашего села
Корову, что я продал,
Уводят сквозь туман
ВРАГИ ЯПОНСКОГО НАРОДА.
Обычно большинство своих сочинений поэт Герман Лукомников дает в двух вариантах — цензурном и бесцензурном, то есть матерном и нематерном. То же самое имеем и здесь: в книжке есть специальное приложение — одиннадцать художественных открыток, вложенных в почтовый конверт, вложенный в свою очередь в книжку. Цитировать я эти хокку не буду. Хотя — одно процитирую, самое приличное из одиннадцати:
Примостился мальчик
На седле, а лошадь ждёт.
Собирают редьку.
ДОЖДИК, БЛЯ, ИДЁТ.
Приложение
ПУШКИНОЕДСТВО
Краткий опыт пушкиновидения
Мы своей любовью даже ТАМ его достали.
Ф. Раневская
Век прошедший сменяется веком нынешним. Проходят юбилеи, миллениумы. Проедаются гранты и гонорары. Лето кончилось, проходит зима. Пушкину же все нипочем. Мы стареем, он продолжается. Мы уходим, он остается.
Единственный способ остаться в вечности — примазаться к его немеркнущей славе. Что я и попытался сделать в меру своих малых обывательских сил.
В одной петербургской школе был проведен опрос. Произвольно выбрали десять старшеклассников и попросили каждого из них назвать любимое стихотворение Пушкина.
Результаты были такие.
Половина не назвала ничего. Один молодой человек три минуты мучительно вспоминал, на четвертой минуте вспомнил: «Я из лесу вышел, был сильный мороз». Другой, вернее, другая (девочка) продекламировала две первые строчки из лермонтовского «На смерть поэта». И лишь трое назвали правильно: «Я помню чудное мгновенье» — два человека, и несколько строчек из «Утопленника» («Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца») — один.