Нил И дале ближнего ручья не разлучайтесь. Чем любоваться вам? Друг другом восхищайтесь; Пускай один в другом находит каждый час Прекрасный, новый мир, всегда разнообразный. Бывает ли в любви хоть миг для сердца праздный? Любовь, поверьте мне, все заменит для вас. Я сам любил — тогда за луг уединенный, Присутствием моей любезной озаренный, Я не хотел бы взять ни мраморных палат, Ни царства в небесах... Придете ль вы назад, Минуты радостей, минуты восхищений? Иль буду я одним воспоминаньем жить? Ужель прошла пора столь милых обольщений, И полно мне любить? Дмитриев.
Последние стихи лучше первых — но должно ли их и сравнивать? Крылов, не желая переводить снова, а может быть, и не надеясь перевести лучше то, что переведено как нельзя лучше, заменил красоту подлинника собственною. Заключение басни его (если не сравнивать его ни с Лафонтеном, ни с переводом Дмитриева) прекрасно само по себе. Например, после подробного описания несчастий голубка-путешественника, не тронет ли вас этот один прекрасный и нежный стих?
Счастлив еще: его там дружба ожидает.
Автор поставил одно имя дружбы в противоположность живой картине страдания, и вы спокойны насчет печального странника. Поэт дал полную волю вашему воображению представить нам все те отрады, которые найдет голубок его, возвратившись к своему другу. Здесь всякая подробность была бы излишнею и только ослабила бы главное действие. Посредственный писатель, вероятно, воспользовался бы этим случаем, чтобы наскучить читателю обыкновенными выражениями чувства,— но истинное дарование воздержнее: оно обнаруживается и в том, что поэт описывает, и в том, о чем он умалчивает, полагаясь на чувство читателя. Последние три стиха прелестны своею простотою и нежностию...
Вот еще несколько примеров; мы оставляем заметить в них красоты самим читателям.
Пример разговора. Стрекоза пришла с просьбою к Муравью:
«Не оставь меня, кум милой; Дай ты мне собраться с силой И до вешних только дней Прокорми и обогрей».— «Кумушка, мне странно это! Да работала ль ты в лето?» — Говорит ей Муравей. «До того ль, голубчик, было: В мягких муравах у нас Песни, резвость всякий час,— Так что голову вскружило!» и проч.
Лягушки просили у Юпитера* царя — и Юпитер
Дал им царя — летит к ним с шумом царь с небес; И плотно так он треснулся на царство, Что ходенем пошло трясинно государство. Со всех лягушки ног В испуге пометались, Кто как успел, куда кто мог, И шепотом царю по кельям дивовались. И подлинно, что царь на диво был им дан: Не суетлив, не вертопрашен, Степенен, молчалив и важен; Дородством, ростом великан; Ну, посмотреть, так это чудо! Одно в царе лишь было худо: Царь этот был осиновый чурбан. Сначала, что его особу превысоку, Не смеет подступить из подданных никто; Чуть смеют на него глядеть они — и то Украдкой, издали, сквозь аир [7] и осоку. Но так как в свете чуда нет, К которому не пригляделся б свет, То и они — сперва от страха отдохнули, Потом к царю подползть с преданностью дерзнули; Сперва перед царем ничком; А там, кто посмелей, дай сесть к нему бочком, Дай попытаться сесть с ним рядом; А там, которые еще поудалей, К царю садятся уж и задом. Царь терпит все по милости своей. Немного погодя, посмотришь, кто захочет, Тот на него и вскочит.
Можно забыть, что читаешь стихи: так этот рассказ легок, прост и свободен. Между тем какая поэзия! Я разумею здесь под словом поэзия искусство представлять предметы так живо, что они кажутся присутственными.
Что ходенем пошло трясинно государство...
Живопись в самих звуках! Два длинных слова: ходенем и трясинно прекрасно изображают потрясение болота.
Со всех лягушки ног В испуге пометались, Кто как успел, куда кто мог.
В последнем стихе, напротив, красота состоит в искусном соединении односложных слов, которые своею гармониею представляют скачки и прыганье. Вся эта тирада есть образец легкого, приятного и живописного рассказа. Смеем даже утверждать, что здесь подражание превосходит подлинник; а это весьма много, ибо Лафонтенова басня прекрасна; в стихах