Самое странное, что роман, написанный вопиюще недолжным образом, читается как классические тексты из «Библиотеки приключений» – он исключительно увлекательный; «Морской лев» просачивается сквозь минные кордоны, водит за собой целые эскадры, обманывает полки акустиков, уворачивается от бомбежек и заманивает в ловушку неприступные крепости. Морские баталии воспроизведены посекундно – однако роман не выглядит ни растянутым, ни замедленным. Считается, что лучшее произведение в этом жанре – «Охота за „Красным Октябрем“»; так вот роман Вербицкого – это очень квалифицированный ответ Тому Клэнси. Трудно поверить в эту версию, но, возможно, автор нарочно сымитировал параноидальную скрупулезность относительно технических характеристик и казенно-романтическую манеру письма советского офицера, стопроцентно лояльного к марксистско-ленинской идеологии – просто для того, чтобы форма соответствовала материалу. Однако даже если С. Вербицкий и не слышит, каким языком он изъясняется, для нас важно одно: да, обычно интересные истории не принято излагать таким языком – но это не означает, что таким языком нельзя рассказать интересную историю. Можно, и еще как.
Андрей Рубанов. Сажайте, и вырастет
«ТРИЭРС», Москва; «Лимбус Пресс», Санкт-Петербург
Интригующая первая фраза: «Они взяли меня ранним утром 15 августа 1996 года». «Меня» – 27-летнего банкира с тем же именем, что и у автора, – сажают в Лефортовский изолятор по обвинению в незаконном прокручивании бюджетных миллиардов через сеть фирм-однодневок. Обвинение справедливое, но на допросе молодой толстосум хорохорится – его выручит партнер, так они договаривались: Андрей берет всю вину на себя, а Михаил спасает бизнес и платит адвокатам. Это в теории; а на практике Михаил испарится, а Андрей не выйдет оттуда ни через день, ни через неделю. Начнется история, как у Дефо, – про обустройство человека на необитаемом острове, открытие самого себя в экстремальной ситуации, вытачивание характера.
В одиночной камере – рассказчик не раскисает и все время иронизирует над собой, точнее, над тем специфически мужским способом проведения времени, который ему достался, – он репетирует речи, обращаясь к неодушевленным предметам: «Этот полезный эмалированный ковш, плотно приделанный к стене, оказался мною выбран в собеседники по простой причине. Практически все, что меня окружало, имело женский или средний род: стена, полка, койка, решетка, дверь, окно. Я же хотел общаться именно с мужчиной. С другом, что ли. Или с единомышленником.
Нас, мужчин, в каземате маялось всего-то пятеро: я, умывальник, чайник, кипятильник и еще матрас. Остальные – подушка, простыня, наволочка, тряпка на полу, мыло в мыльнице, зубная щетка – не входили в джентльменский клуб.
Пол и потолок тоже причисляли себя к мужикам. Но мы держали их в кандидатах. Настоящий клуб всегда состоит из действительных членов и кандидатов. Так солиднее. Кандидатам назначают испытательный срок, проверяют – достойны ли? – и только потом, на особом собрании, торжественно переводят в действительные члены».
Через восемь месяцев его переведут из элитного Лефортова в Матросскую Тишину, в камеру на 32 уголовника, где сидят 137 – точнее, стоят на цыпочках, потому что сидеть там негде. Андрей вольется в коллектив – на правах автономии, в чем мы уже не сомневаемся.
Тюремные мемуары – более чем почтенный жанр, со своими, от Шаламова и Домбровского до Лимонова, патриархами, но в последнее время любопытный скорее членам клуба, чем посторонним. Постороннему (никто не зарекается, но и в очередь в татуировщику записываться тоже не резон), как правило, читать про «обожженных зоной» не с руки; не то чтобы тематика табуирована, но она достаточно часто освещается в телевизоре, чтобы и без художественной литературы проникнуться к «Владимирскому централу и К?» дистанцированным уважением.
В камере арестант Рубанов приучает себя писать другим почерком, читать вверх ногами (чтобы углядеть свое дело на столе у следователя) и медитировать посреди содома – он так и не поверит, что свободы можно лишить, просто заперев человека в четырех стенах. Штука в том, что, хоть дело происходит в тюрьме, «Сажайте, и вырастет» – не про тюрьму, а про то, что тюрьмы – нет, «уголовной матрицы русской жизни» – нет, а есть только характер и обстоятельства, которые рано или поздно – преодолеваются, и тюрьма, парадоксальным образом, – храм свободы, раз уж именно там ее можно острее всего почувствовать. В пересказе все это похоже на пособие по самосовершенствованию – ну так ведь и «Граф Монте-Кристо» похож на такое пособие; разница в том, что пособия пишут прощелыги, а хорошие книги о закалке характера и достоинстве – настоящие, во всех смыслах, люди.
Сам Рубанов на вопрос, откуда он знаком с этой тематикой, отвечает: есть литераторы, которые для того, чтобы написать про забитый гвоздь, садятся и высасывают все из пальца. А есть те, кто берет молоток, гвозди, стучит, попадает по пальцу, испытывает боль и пишет об этом; он – из вторых.
За рубановской историей стоит классический сюжет – как под давлением обстоятельств графит превращается в алмаз: кристаллическая решетка личности уплотняется у нас на глазах; хруст слышен.
В романе героя не столько бьют молотком по пальцам, сколько плющат ему голову кувалдой; странно в этой духовной автобиографии не только то, что протагонист не ломается, а что слишком сильные эмоции этого современного Иова не вызывают у читателя, каким бы божьим одуванчиком он ни был, отторжения; очень быстро начинаешь идентифицировать себя с этим арестантом.
Упорством характера, приметливостью, язвительностью, языковой свежестью и раскованностью Рубанов напоминает эталонного отечественного «я-рассказчика» – Лимонова; как и Лимонов, с самой первой вещи Рубанов владеет языком так, будто занимался лингвистической лепкой долгие годы (ломтик копченой колбасы – «багрово-бурый, похожий на дореволюционную монету кусок пищи»); у него чрезвычайно развитая мелкая моторика – и замечательная скоординированность движений на большом, романном уровне. Так, ближе к эпилогу мы застанем бывшего банкира за тем, что он работает монтировщиком решеток на окнах; это замечательно точно найденная метафора того состояния, о котором рассказчик несколько раз упоминает, – он настолько «просветлен», что решетки перестают для него быть пугающим тюремным символом – потому что от тебя самого зависит, как ты воспринимаешь эту решетку. «Все свободны»: последняя фраза романа некоторым образом отвечает на первую. Еще раз эта новая «просветленность» проявится в сцене, где рассказчика, едущего на раздолбанной советской машине, сгоняет с полосы его собственный клон образца 1996 года – Андрюха-банкир, мчащийся в собственную тюрьму.
Рубанов чаще показывает, чем проговаривает, но каждая его ремарка заслуживает отдельного одобрения; еще лучше, когда он пускается в «авторские отступления»; и даже когда он позволяет себе афоризмы, далеко не оскар-уайльдовские по своей иронии, это можно назвать хорошей работой. Однажды, после очередного облома, герой отворачивается лицом к тюремной стене – и «разгадывает» ее. «Она и есть та стена, в честь которой поименована кривая и узкая нью-йоркская улочка. Легендарная Уоллстрит. Ею до сих пор бредят русские бизнесмены. ‹…› В действительности однажды мы имеем взамен миллионов и звезд с неба только деловитое, жестяное распоряжение: „лицом к стене“. Лицом к стене – вот русский Уоллстрит».
Странным образом, поступки Андрея Рубанова не просто интересны: выпустят – не выпустят, сломается – не сломается, объегорит – не объегорит, но «истинны» – то есть могли бы разбираться в некоем не только беллетристическом суде, и были бы оправданы по всем статьям. Роман явно не сводится к колоритной и калорийной истории о среднестатистическом пассионарии девяностых в среднестатистическом аду; это больше, чем пенитенциарная авантюра, «русский Гришэм». За историей об оставшемся без копейки банкире в социально и интеллектуально чужеродной среде стоит классический сюжет – как под давлением обстоятельств графит превращается в алмаз; любопытнее, что это реальный алмаз – и реальный пресс – и в режиме реального времени. Лимонов, в принципе, пишет о том же – но Лимонов уже давно кохинор, а здесь кристаллическая решетка личности уплотняется у нас на глазах; тут хруст слышен. В периодической системе русской литературы прямо в центре сохранялась одна вакантная клетка – роман про Героя. На эту позицию находились местоблюстители – синтезированный акунинский Фандорин, разного рода приятные интеллигенты, симпатичные плуты и десперадо. Но все это было за неимением лучшего; тогда как Рубанов – это удивительное сочетание чувства собственного достоинства, европейского спептицизма, крайне здравого патриотизма, фантастического опыта, драматической напряженности и лингвистической компетентности – настоящий.