Вершит делами дивизиона политрук Сергеев. Этот человек с пышными плечами и широким бабьим тазом до сих пор был неприметен. Он не появлялся на марше среди колонн, не командовал на огневой во время боя, не сидел на наблюдательном пункте. Все знали комиссара дивизиона и капитана Голованова, похожих друг на друга, в солдатских касках, с автоматами, крепко сбитых, грубоватых, напористо деятельных. От них бегали связные, от них летели приказы, их требовало командование к телефону, к ним обращались за помощью. Комиссара убило шальной пулей, капитан Голованов растерял пушки, часть в боях, часть по дороге к переправе, последние — у самой переправы под бомбежкой: выбило всех лошадей. И все это время никто не знал — жив политрук Сергеев или он остался лежать после очередного налета в придорожном кювете, как остались лежать многие.
Оказалось — жив, не ранен, с грехом пополам, как все, переправился и на этом берегу должен заменить погибшего комиссара.
Капитан Голованов, прежде лишь мимоходом замечавший его, сейчас сидел в стороне, натянув на лоб пилотку, праздно глядя в землю. Его часть отступила, опрокинутые взрывами пушки валяются по степным дорогам среди трупов людей и лошадей, он — командир и должен ответить. Его посылают в штрафной батальон. И это почему-то решил новый комиссар Сергеев.
Сергеев на солнцепеке разбирает какие-то бумаги, к нему и от него бегают связные.
Солдаты озлоблены. Кто виноват в том, что оказались за Доном? Конечно, начальство. Поругивают вполголоса:
— Попляшут в нашей шкуре.
— Наша-то шкура теперь помягче будет. Из штрафа ников-то вырвешься, ежели только кровью обмоешься.
— А комиссар нынешний вроде свят. Сам небось через Дон в солдатских обмоточках прискакал.
— Интересно, кормить он нас думает?
— Заглянул бы я, братцы, в котелок.
— Карабин бросил, а котелок небось цел, фигура.
— Вот погляжу на твою фигуру, когда баланду раздавать будут, — не поклонишься ли моему котелку.
Твердым шагом, с выражением деловитой запарки на молодом лице подошел один из замполитов, развернул бумагу, откашлялся, суровым голосом стал читать фамилии:
— Рядовой Аверкиев!
Солдаты выжидающе глядят на неприступного замполита, гадают, что сулит эта перекличка, — может, за продуктами на продпункт пошлют, может, в наряд сунут.
— Рядовой Котельников!
— Я! — выкрикнул Миша Котелок.
— Младший сержант Матёрин!
— Я! — по-уставному бодро отозвался Федор.
За продуктами? Вряд ли… Великоват списочек-то.
Замполит судейски рубящим голосом извещает:
— Вышеперечисленные бойцы и младшие командиры за проявленную в боях трусость и паникерство, за безответственное отношение к высокому долгу защитника нашей Родины от фашистских захватчиков направляются в штрафную роту.
Молчание.
Замполит не торопясь свернул бумагу, взглянул поверх голов:
— Два часа на сборы!
Кто-то сдавленно вздохнул:
— Вот это да-а…
— Уделались, на нас отыгрываются, — сплюнул Мишка Котелок.
Замполит, прежде чем повернуться, напомнил строго:
— Приказ подписан комиссаром дивизиона.
Удалился твердым шагом — жаль, что степь не линейка, а то бы припечатал подметками.
— За что нас, братцы?
— За то, что с немцем не справился.
— Стрелочник виноват.
— Поди докажи, что ты не верблюд.
Федор вскочил на ноги:
— И пойду! Пойду к комиссару! Я — комсомолец! И чтоб меня насильно в бой!
Федор рванулся в сторону комиссара.
Вслед ему кто-то недружелюбно бросил:
— Чище других хочет быть…
Штрафная рота — да разве она страшна? Тот же фронт, а на фронте всюду смерть. Страшно клеймо преступника, клеймо труса, клеймо паникера! Как это пережить?
Новый комиссар дивизиона сидел на раскинутой плащ-палатке, положив на колено планшет, что-то писал. Он очень походил на знакомого Федору бухгалтера райпотребсоюза — широкое, сглаженное лицо, тугая складка под подбородком, глаза какие-то послеобеденные, дремотные. И в рыхлой фигуре с брюшком, переваливающим через ремень, было что-то домашнее, обогретое, напоминавшее о тюлевых занавесках, разбитых шлепанцах, кошке, мурлычащей на коленях…
— Разрешите обратиться!..
— Садитесь, пожалуйста… Одну минуточку… Да, я вас слушаю.
Добрый, обнадеживающий голос.
— Разрешите спросить, товарищ комиссар, за что меня послали в штрафроту?
— М-м… — Комиссар не знал Федора Матёрина, младшего сержанта из взвода управления второй батареи, видел его впервые и, конечно, не мог ответить, за что именно его послали в штрафную роту. Но он, наверное, был добрый по натуре человек, поэтому не поднял с места, не повернул обратно со словами «приказы не обсуждаются». — М-м… — пожевал губами, отвел глаза. — Есть приказ…
— Приказ, наверное, указывает на трусов, паникеров, дезертиров?..
— М-м… В этом плане.
— Я — комсомолец!
— Очень жаль, очень жаль…
— Я обивал пороги военкомата, чтоб меня направили добровольцем!
— Охотно верю, охотно верю…
— Доказать, что я трус или паникер, не сможет никто!
— Не знаю, не знаю…
— Почему нужно ставить за моей спиной другого солдата, гнать меня в бой силой? Я и так буду воевать!
— Меня назначили — я должен выполнять. Есть приказ самого Сталина. Из подразделений, позорно отступивших перед противником, отчислять в штрафники по три человека.
— Сталина? Не верю!
— Я же вам объяснил… Совершенно недозволенное отступление. Приказ самого Сталина. Ничем не могу помочь.
— Дайте мне доказать, что я не трус, не паникер. Дайте задание! Пошлите на смерть!
— Там вы тоже можете доказать… Так сказать, смыть с себя…
— Что смыть? Что смыть? Мне нечего смывать!
— Ну как же так — нечего. Раз попали в списки, значит, что-то есть…
— Я хочу знать… Я хочу услышать — какая за мной вина?
— Приказ. По три человека. Кого-то мы должны послать.
Выползающее через ремень брюшко, распаренное лицо человека, страдающего одышкой, сонливая доброта в мутноватых глазах и песня про белого бычка, песня, которую нельзя изменить.
И Федор не выдержал, он почувствовал, что у него что-то лопнуло внутри, — он заплакал от бессилия и унижения. Он сидел, размазывая грязным кулаком слезы под каской, чувствовал, что это смешно, нелепо, что слезы только могут вызвать подозрение, подтвердить — трус, тряпка, не зря посылают в штрафники, — но остановиться не мог.
А комиссар терпеливо и стеснительно глядел в сторону, повторял:
— Приказ есть приказ…
Неожиданно он назначил Федора старшим группы.
15
Все оказалось очень просто.
Федор, высушив слезы, злой, замкнутый, поднял свою группу — солдаты, сержанты, даже один старшина. Большинство из них взрослые люди, отцы семейства. Никакой охраны, никаких сопровождающих, оставили комсомольские билеты и красноармейские книжки, заставили только сдать оружие. Выдали на руки продаттестат, на котором помечен маршрут: через такие-то хутора, к такой-то станице.
В первый же переход вся команда разбежалась, кроме Мишки Котелка. Не остановишь, не схватишь за шиворот — степь велика, в степи много полурастрепанных частей, любая с охотой примет беженца.
В станице пересыльно-формировочного пункта не оказалось: эвакуировался — немцы перешли через Дон. Но пока оставался продпункт. Федор отоварил продаттестат: на всю команду — пшена несколько килограммов, банка лярда, большой кулек сахару. Мишка Котелок торжествовал:
— Так воевать можно.
Но это был первый и последний продпункт. Пшено вышло, шли голодные, залезали в хуторские и станичные огороды, бабы-казачки провожали их сумрачными взглядами:
— Вояки…
Стыдно, но голод не тетка.
На десятый день добрались до станции Садовая — окраина Сталинграда. Наткнулись на повара запасного полка, тот свел их в штаб, подождал, пока ему не сообщили, что новые бойцы поставлены на довольствие, скупо покормил галушками.
Вместо штрафной роты — поход в роте запасного полка за Волгу, в глубь степей, к Астрахани.
Село Пологое Займище растянулось одной улицей на несколько километров от ветряка до ветряка. По этой единственной улице с деревянными ружьями на плечах (настоящие винтовки нужны на фронте) маршируют солдаты, маршируют и поют:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой!
И деревяшки на плечах, и сжимает тоской сердце…
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна…
А немцы уже на окраине Сталинграда, в районе Красноармейска они вышли к Волге. Когда-то пели: