сила. И в древности аристократия и демократия отнюдь не имели другого смысла. Что находили выгодным для себя люди с наилучшим положением, то по этому уже одному было общеобязательным. О каком-нибудь праве, стоящем выше таких «кратов», никто не спрашивал. Подобным же образом обстояло дело и с демократией. Демос, т. е. совокупность всех членов общества, причисляемых к сословию граждан, имел суверенное могущество. Он мог распоряжаться, как хотел; он всегда считался источником всякой политической нормы, согласовалось это с каким-либо правовым сознанием или нет, все равно. Следовательно, насильственная воля группы граждан или всех граждан как в аристократии, так и в демократии была решающей. Дело не заходило дальше плоского вопроса о том, кто каждый раз имел власть, выборные от граждан или вся совокупность граждан. Оставались притом в совершенно грубом представлении, что какой-либо круг лиц наперед уже, независимо от их поведения, должен быть выделен в качестве источника всего политически обязательного.
Не только в существе «кратий», но и в существе всякого господства имеется задаток к эгоизму, т. е. несправедливому преследованию своих интересов. В демократии личность насилуется всей массой, тогда как при аристократическом режиме ради выгоды немногих пренебрегают интересами всего остального общества. Поэтому аристократия уже наперед имеет тенденцию превращаться в олигархию, т. е. все более и более сужать круг привилегированных и сводить его к крайне незначительному числу участников. Этот процесс уже древность считала уродливым. Но если бы мы захотели указать, как на соответственное явление в демократии, на её вырождение в охлократию, т. е. в господство большой толпы, то аналогия получилась бы неверная. О рабах здесь отнюдь не было речи, и лишь граждане во всей их совокупности обладали суверенностью. Следовательно, здесь самое большое мог явиться вопрос о том, бывали ли когда действия неорганизованно дикими, так что получила перевес бушующая толпа, или же все протекало по предписанным формам и в установленных границах.
Мы указали на смысл всего «кратического» только для того, чтобы лучше выяснить значение господства канальи. Во всяком господстве насилия как таковом присутствие свойств канальи можно установить скорее, чем где-либо. Достаточно отдельным индивидуумам из сорта негодяев достигнуть влияния или даже управления, как тотчас же насильственный режим получает если не отпечаток, то, по крайней мере, окраску, свойственную каналье. В «некратических» отношениях негодяи, конечно, могут наделать довольно зла; но там они еще отнюдь не бывают настоящими господами положения.
В некоторых политически выродившихся состояниях, как, например, в античной тирании, все сводилось единственно лишь к случайным абсолютным качествам индивидуума, игравшего главную роль. Был этот индивидуум несколько лучше – весь режим получал менее дурную форму. Был он прирожденным негодяем, притом сильным и способным, – он накладывал свою печать на все политические события, даже вообще на все доступные для него деяния; и вести себя, как каналье, становилось тогда как бы общеобязательным. Здесь одно лицо окружает себя только такими должностными лицами, которые отвечают его дурным качествам. А эти лица, в свою очередь, плодят свои милые свойства дальше, привлекая на помощь себе и государству только силы, уже выдержавшие, так сказать, экзамен на каналью и зарекомендовавшие себя в этом отношении.
3. Если не полное господство канальи, то, во всяком случае, известные черты такого господства уже имеются налицо в античной общественности с тех пор, как она вступает в эпоху разложения. У греков уже век Сократа должен считаться зараженным свойствами канальи. Ксенофонт в своих исторических статьях повествует о лицах, управлявших финансами, которые попытались было в Афинах вести дела честно и прилично. Опыт окончился очень неудачно. Они столкнулись со многими, затронутыми в своих мошеннических выгодах и барышах. В другой раз они приноровились и сделали попытку в противоположном смысле – и тогда все пошло как по маслу, при самом широком одобрении. Этот рассказец Ксенофонта – шутка насчет тогдашнего положения вещей; однако по сущности своей шутка эта может считаться весьма меткой для всего, что бывало и еще есть в мире аналогичного рассказанному. Мораль рассказа имеет даже слишком широкое приложение.
Однако оставим финансово-мошенническое управление городов и общин, чтобы вернуться к состояниям общеполитического мошенничества.
В век Сократа такое состояние чувствуется даже слишком достаточно. Беспутные демократические негодяи были весьма хорошо представлены, например, канальями судьями, которые считались сотнями и которые осудили мудреца, противника сумасбродных софистов. Эта судейская сволочь с её суточными деньгами слушала и вела процессы, как театральные представления; она баклушничала, слушая объяснения и сопровождая их, смотря по тому, нравились они ей или нет, одобрением или шумным неодобрением, – веселенькая картина облеченной суверенными правами судейской черни, которая в виде сотенной толпы фигурировала в отдельных процессах и отслуживала свое общественное жалованье.
Подобное же было, впрочем, и в других политических состояниях, во многих иных отношениях. Достаточно вспомнить только о тирании тридцати и вообще о произволе, с которым распоряжались жизнью и смертью партийных политических противников. Это было не только следствием пелопонесской войны и её конца; это было уже, в большей или меньшей степени, заложено в эллинском характере. Греки были не только нацией софистов, но и народом, обладавшим богатыми интеллектуальными задатками к деловому обману. Политика была только удобным полем для проявления таких задатков. И конечно, вовсе не случайность, а наоборот, исторически отлично мотивируется, что ныне слово «грек», особенно на французском всемирном языке, стало символом мошенника.
Ореол, которым окружил эллинов в новые времена культ их беллетристики, противоречит непредвзятому исследованию их истории.
Именно они могут указать у себя, в качестве специфического национального продукта, первое во всемирной истории вырождение интеллигентности Аристофан, до наглости открыто и совершенно сознательно оклеветавший Сократа, был еще не самым худшим примером. Его – профессионального шута и ничем не брезгующего театрального рутинёра – едва ли где-либо и как-либо можно принимать в серьёз. Всюду у него очевидна только гниль, и не одна та, которую он рисует, но и его собственная; особенно же очевидно разложение его беспутной, необузданной фантазии. Новейшее фальшивое поклонение древности и пленительность некоторого дарования к острой шутке достаточно долго морочили людей при суждении о подобных литературных останках.
Глубже проникающее исследование и прочей, так называемой классической литературы эллинов могло бы вскрыть еще совершенно другое, до сих пор скрытое зло. Мы с нашей стороны прежде всего принялись серьезно за философскую область и в этом направлении эмансипировали себя от незаслуженно прославленной традиции. Но и насчет беллетристики, которой мы касались большей частью лишь мимоходом, мы убеждены, что в ней также лишь немногое сохранится в качестве действительных ценностей, раз её подвергнут более глубокой критике со стороны формы и содержания и должным образом расквитаются с её традиционным престижем. Обо всем этом сейчас мы говорим лишь мимоходом, так как здесь