Непривычная «заземленность» большей части гоголевских символов привела к тому, что исследователи, писавшие об обложке «Мертвых душ» (И. Н. Розанов, Г. А. Брылов), принимали их за вполне обычные, недвусмысленные бутылки и сапоги. Кстати, о последних. Мы видим на рисунке слева и справа от слов «Мертвыя души» несколько изображений сапог, а также крестьянский лапоть. Они связаны с тем же мотивом движения, который выражает и тройка в верхней части листа и который, как мы помним, наряду с песней (о ней в рисунке напоминают народные музыкальные инструменты) символизирует у Гоголя живую душу русского народа.
Наряду с традициями старины в «Мертвые души» вошла и современность, представленная, как и в первом случае, наиболее выразительными памятниками своей культуры. Отчасти мы уже сталкивались с их отражением в гоголевском тексте (например, в связи с темой русского богатырства). Теперь остановимся на этом более подробно.
Давно уже замечено, что голос повествователя в «Мертвых душах» имеет множество модификаций – звучит то торжественно, то иронически, то сливается с голосами персонажей, действующих в произведении. Но говорить здесь следует не просто о разных интонациях, а о разных голосах конкретных русских авторов. Все эти «солирующие» голоса вливаются в тот общенациональный хор, из звучания которого и вырастает поэма.
Так, когда мы читаем: «Русь! Русь! вижу тебя из моего чудного, прекрасного далека <…> Открыто-пустынно и ровно все в тебе; как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие твои города…» (VI, 220), – нам вспоминается неведомый автор «Слова о полку Игореве», точно так же вмещавший в свой кругозор сразу все пространство Русской земли. Вспомним и знаменитое лирическое отступление о русском слове: «… каркнет само за себя прозвище во все свое воронье горло и скажет ясно, откуда вылетела птица…» (VI, 109). Это, конечно, голос Крылова.
В одном из набросков к одиннадцатой главе поэмы, где автор обращается к Руси, отчетливо прослушивается популярный былинный зачин «Высота ль, высота поднебесная…»: «Бездонная моя! [беспредельная]. Глубина и ширина ты моя!..» (VI, 642). Но затем произошло переосмысление роли повествователя, и вместо голоса народного сказителя в окончательном тексте зазвучали интонации пушкинского Пророка: «… не естественной властью осветились мои очи…».
Голос Пушкина звучит и в финале поэмы. Так, за гоголевскими словами «Да и ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи» (VI, 246) – слышится
И версты, теша праздный взор,
В глазах мелькают как забор.
(«Евгений Онегин», гл. 7)
Другой пример: «Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка, несешься?» (VI, 247).
Автомедоны наши бойки,
Неутомимы наши тройки…
(«Евгений Онегин», гл. 7)
Но этими строками далеко не исчерпывается роль «Евгения Онегина» в создании «Мертвых душ». Белинский не случайно писал, что «без „Онегина“ и „Горя от ума“ Гоголь не почувствовал бы себя готовым на изображение русской действительности, исполненное такой глубины и истины».[81] Оба эти произведения явились в известном смысле литературной почвой, обильно питавшей своими соками гоголевскую поэму.
Возьмем для начала проходящую у всех трех авторов тему светской клеветы. Если Пушкин, прямо цитирующий в «Евгении Онегине» строчку из «Горя от ума» – «И вот общественное мненье!», упоминает о клевете «только в скобках», – у Гоголя, как и у Грибоедова, мотив нелепой сплетни, обошедшей все общество, играет важнейшую конструктивную роль. Это обстоятельство, между прочим, давно уже было отмечено Г. Н. Поспеловым, указавшим, что дама приятная во всех отношениях, сочинившая миф об увозе Чичиковым губернаторской дочки, сыграла «ту же роль, какую в третьем акте „Горя от ума“ играет Софья Фамусова».[82] Заметим, что действия дам, разносивших сплетню, Гоголь обозначает словами «бунтовать город», которые совпадают с выражением Фамусова из его характеристики московских дам: «… когда восстанут общим бунтом…» (д. 2, явл. 5).
Разговор гоголевских дам, можно сказать, живьем, без каких-либо стилистических переделок взят из комедии Грибоедова. Сравним хотя бы несколько отрывков из третьего действия «Горя от ума» с гоголевским текстом. Начало седьмого явления:
(Громкие лобызания; потом усаживаются и осматривают одна другую с головы до ног).
1-я княжна
Какой фасон прекрасный!
2-я княжна
Какие складочки!
1-я княжна
Обшито бахромой.
Наталья Дмитриевна
Нет, если б видели мой тюрлюрлю атласный.
3-я княжна
Какой эшарп cousin мне подарил!
4-я княжна
Ах! да, барежевый!
5-я княжна
Ах, прелесть!
6-я княжна
Ах! как мил!
У Гоголя: «Поцелуй совершился звонко <…> и обе дамы отправились в гостиную <…> Гостья уже хотела было приступить к делу и сообщить новость. Но восклицание, которое издала в это время дама приятная во всех отношениях, вдруг дало другое направление разговору.
„Какой веселенький ситец!“ воскликнула во всех отношениях приятная дама, глядя на платье просто приятной дамы». И далее все в этом роде: «глазки и лапки», оборки, фестончики, наконец разговор доходит до Чичикова: «Позвольте же, позвольте же только рассказать вам… душенька, Анна Григорьевна, позвольте рассказать! Ведь это история, понимаете ли: история, сконапель истоар…».
Несколькими строками ниже:
«Да что Коробочка? разве молода и хороша собою?»
«Ничуть, старуха».
«Ах, прелести! Так он за старуху принялся…»
(VI, 182, 183).
Грибоедовский текст (явление 18):
Графиня-внучка
Ah! grand’maman! вот чудеса! вот ново!
Вы не слыхали здешних бед?
Послушайте. Вот прелести! вот мило!..
Графиня-бабушка
Мой друг, мне уши заложило;
Скажи погромче…
Графиня-внучка
Время нет;
(Указывает на Загорецкого)
Il vous dira toute l’histoire.
«Молчалинские» черты Чичикова – умеренность и аккуратность – уже отмечались в литературе.[83] Можно указать также на явную зависимость сцены Чичикова с князем в так называемой «заключительной» главе второго тома «Мертвых душ» от эпизода объяснения разоблаченного Молчалива с Софьей в грибоедовской комедии (д. 4, явл. 12).
В посвященном Гоголю исследовании Вл. Набокова специфической особенностью его произведений объявлено обилие персонажей, названных «вторичными», или персонажами второго порядка, поскольку они не показаны читателю, а только упоминаются в разговорах других героев. Художественная субстанция таких персонажей определяется Набоковым как «дурная реальность» и сравнивается с кошмарными мороками, овладевающими человеком во сне.[84] Между тем в этом пункте Гоголь идет по следам Грибоедова, у которого безусловную художественную реальность такого рода персонажей может подтвердить хотя бы только один образ княгини Марьи Алексевны.
Одна из таких «вторичных» грибоедовских фигур – Прасковья Федоровна, в дом которой Фамусов был зван во вторник на форели, перекочевала в поэму Гоголя, где она стала супругой губернского чиновника. Во время собрания у полицеймейстера по поводу странных слухов о Чичикове и его афере с мертвыми душами один из собеседников заявляет почтмейстеру: «Тебе, разумеется, с пола-горя: у тебя один сынишка; а тут, брат, Прасковью Федоровву наделил бог такою благодатию – что год; то несет: либо Праскушку, либо Петрушу; тут, брат, другое запоешь» (VI, 198).
Мужская часть губернского общества у Гоголя тоже имеет свои точки соприкосновения с грибоедовскими персонажами. Так, в гоголевской статье о русской поэзии читаем о Фамусове: «Он даже вольводумец, если соберется с подобными себе стариками, и в то же время готов не допустить на выстрел к столицам молодых вольнодумцев…» (VIII, 398). В тех же выражениях описаны и чиновники в «Мертвых душах», «вспрыскивающие» чичиковскую покупку: «Об висте решительно позабыли; спорили, кричали <…> излагали вольные мысли, за которые в другое время сами бы высекли своих детей» (VI, 151).
В статье: «Не меньше замечателен другой тип: отъявленный мерзавец Загорецкий, везде ругаемый и, к изумленью, всюду принимаемый, лгун, плут…» (VIII, 398).
В «Мертвых душах» (о Ноздреве): «В картишки, как мы уже видели из первой главы, играл он не совсем безгрешно и чисто <…> и потому игра весьма часто оканчивалась другою игрою: или поколачивали его сапогами, или же задавали передержку его густым и очень хорошим бакенбардам <…> И что всего страннее, что может только на одной Руси случиться, он через несколько времени уже встречался опять с теми приятелями, которые его тузили, и встречался как ни в чем не бывало, и он, как говорится, ничего, и они ничего» (VI, 70–71).