Объективно же суммарная литература именно благодаря субъективной природе гуманитарного творчества есть ни что иное, как непроизвольное моделирование поведения различных степеней этичности с выявлением исходных условий, привходящих факторов и последствий, а также связанных с ними психологических состояний людей, вовлеченных в события. Именно успешность последнего — выявления психологических состояний делает описываемый опыт эмоционально убедительным и реально переживаемым — то есть отчасти как бы личным для читателя, следовательно, в дальнейшем как-то влияющим на его поведение.
Всякое крупное произведение так или иначе затрагивает двуединое основное свойство этики: бытовую тщету — глобальное величие. Акцент на какой-либо одной стороне всегда обман: преимущественный показ бытовой тщеты обязательно свалится в эгоистическое, человеконенавистническое злобствование, а преимущественный показ глобального величия — в розовый дурман, уместный лишь в детских сказках.
Вот откуда загадка «вечных сюжетов». Не так уж много у человека основных конфликтов бытия, и чаще всего они «вечны», то есть обусловлены его бытием как члена биологического вида — но разрешение их, чтобы вписываться в жизнь общества, должно осуществляться с учетом современного содержания терминов «благо», «зло», «ближний», и, следовательно, должно моделироваться вновь и вновь. Новые коллизии — да и то зачастую на базе «вечных» сюжетов — возникают тогда, когда культура создает новый тип человека, и литература вслед за нею новый тип героя. Так произошло, например, когда Шекспир впервые с пронзительной эмоциональной убедительностью выписал в «Гамлете» тип рефлексирующего интеллигента человека, воспитанного настолько хорошо, что его мысли и поступки в обход инстинкта самосохранения как бы сами собой пытаются остаться этичными (не мое благо приоритетно, любое увеличение зла нежелательно) даже по отношению к явным врагам, к людям, которые этих принципов в отношении него самого и не думают соблюдать.
3.
Одним из «вечных» сюжетов фольклора, мифов, сказок является сюжет об этическом орудии.
Говорят, что человек — это животное, использующее орудия. Задолго до того, как человек становится человеком, складывается в его еще почти животном мозгу важнейшая, едва ли не основополагающая матрица сознания, ограничить проявление которой, в сущности, и призвана этика — грандиозный реликт животного отношения к миру, матрица употребления. Взял, использовал, выбросил. Миллион лет спустя она трансформируется: сделал, использовал, отложил до следующего раза. Здесь она усложняется, в нее вторгается выстраданное понятие «моего». Из этого вторжения следует, во-первых, что раз я сделал, значит, и буду использовать я, и, во-вторых, что в кругу орудий приоритет становится очевиден: самым важным и ценным для меня является то орудие, которое сделал я и которое намереваюсь использовать я. С ним так просто. Оно так надежно. Оно всегда послушно мне. Оно — единственное, что не грозит и не изменяет в грозном изменчивом мире; лежит и ждет моей воли, и я над ним единственный господин, и оно — единственное, над чем я действительно господин. Можно быть вполне этическим индивидуумом, то есть в кругу тех, кого считаешь ближними, предпочитать благо ближнего своему, но в кругу орудий предпочитать благо своего орудия благу любого другого. Орудие — это средство для того, чтобы я мог более свободно вести себя, а уж буду я себя вести этично, или нет орудия это не касается.
И уже тогда, вероятно, человек ощутил вопиющую несправедливость и неправильность устройства мира, в силу которых «мое» безропотное орудие именно по своей безропотности могло быть использовано не «для меня» или даже «против меня». Моей мотыгой раскроили мне череп. Моим топором срубили не для меня дерево. Нестерпимо хотелось, чтобы эта неправильность могла быть как-то устранена; чтобы меня и не против меня мотыга слушалась, а у того, кто против меня, сама собой вырывалась из рук. В самом общем виде фольклор сформулировал это так: хорошего человека слушается, плохого — нет. Упрощающей модификацией этого принципа является «кому я подарил — того слушается, кто у меня отнял или украл — того не слушается»; упрощающей и в то же время указывающей на самозащитные корни этой мечты: слушается того, кому подарил, кто, следовательно, является моим ближним и морально не в состоянии применить полученное против меня. Элементарная этика давала определенную защиту от произвола окружающих, то есть являлась способом косвенного управления ближними в сфере обеспечения личной безопасности — но эту задачу она в состоянии была выполнять только благодаря тому, что другие люди способны сами формировать свое поведение, а управлять ими жестко и однозначно, как мотыгами или топорами, не может никто. Человек грезил о дистанционном управлении вещами с помощью человеческих норм морали, желая обезопасить себя в ситуациях, когда прямое управление этими вещами невозможно, как невозможно прямое управление людьми. Сам создавая для своего удобства мертвые и потому абсолютно покорные предметы, человек вскоре начал тосковать среди их мертвенно бессовестной покорности; он мечтал, чтобы и они соблюдали правила этики, но сам уже понимал, что этика и покорность далеко не всегда совместимы. Орудие, имеющее моральную блокировку, то есть выполняющее только этические команды, по определению не должно было повиноваться командам, нарушающим правила этики. Причем, согласно первому этическому принципу, не только когда кто-то отдает такую команду против меня, но и когда такую команду против кого-то отдаю я.
4.
Концентрированным и предельным выражением идеи этического орудия является идея бога.
Она развилась из идеи отвечающих за те или иные силы природы божеств или духов, отношения с которыми поначалу строились по обычному внутри племени принципу заимообразности: я тебе жертву — ты мне погоду; я тебе другую жертву — ты мне удачу на охоте; я тебе еще жертву — ты мне погибель врагов моих. Дух, сколь бы он ни был грозен, мыслился лишь орудием, на котором, при соблюдении выраженных в донельзя уважительном ритуале правил техники безопасности, можно работать посредством отдельных актов управления.
Однако многотысячелетний опыт постепенно убедил, что отношения с высшим миром не столь просты и что попытки управлять им, как миром мотыг и топоров, то и дело терпят крах. Одни и те же действия, предпринимаемые в отношении богов, приводили к совершенно различным результатам — точно так же, как в мире людей. Да и мир людей усложнялся, меняя стереотипы заимообразность уступила место классовой неравномерности.
Но для мира людей путь к косвенному управлению друг другом был уже нащупан — этика. И единственный путь к преодолению аморальности орудий тоже ощущался: хорошего человека слушается, плохого — нет. Управление богом, очевидно, требовало не отдельных, предпринимаемых лишь в случае необходимости актов — оно могло быть достигнуто только путем этической организации всего поведения и, поскольку бог наблюдает постоянно и контакт с ним непрерывен, даже поведения наедине с собой, даже поведения внутри себя. А успех или неуспех управления богом, то есть осуществление или неосуществление желаний, стал знаком успеха или неуспеха этической организации поступков и движений души. Неуспех стал означать недостаточную этичность поведения; стремление к успеху требовало этического совершенствования.
Но желаемая точность управления не достигалась никогда. И отчаянная погоня за полным подчинением бога вела к развитию и усложнению этических конструкций и их поведенческой реализации. Можно сказать, что отсутствие жестких связей между поступками и реакцией свыше — то есть между поведением и его результатом — явилось толчком к развитию всей духовности человечества.
А когда стало ясно, что конкретному человеку до самой смерти не дано узнать, эффективным ли было его управление богом и что жизнь — это игра вероятностей, и бог, следовательно, вероятностная машина, успешность работы которой не может быть точно измерена и интерпретирована; когда, как следствие, возникла упрощающая идея о том, что воздаяние за ориентированное на бога поведение достанется другому «я» («я» за гробом, «я» в перевоплощении, «я» в детях), начала складываться другая великая матрица сознания матрица цели, более высокой, нежели личное существование, матрица жизни для. Биологически она опиралась как на инстинкт самосохранения, так и на инстинкт продолжения рода, и духовно как бы сплавляла их воедино. Жизнь для — это благороднейшая из методик управления. По сути, высокая цель тоже есть лишь орудие, этичное срабатывание которого ожидается в форме неопределенной благодарности, в форме признания целью грандиозной важности для себя жившего для нее человека. Но установка на благодарность, именно в силу неопределенности этой благодарности, практически не осознается и не влияет на поведение; благо цели постепенно занимает все помыслы и при конфликте блага цели с благодарностью человек нередко отдает цели приоритет, в том числе самым решительным образом жертвуя своей жизнью для. Всякая же попытка наладить наконец жесткое управление, потребовав благодарности впрямую, свидетельствует о том, что «жизнь для» была корыстным лицемерием или недолгим детским заблуждением, и обязательно кончается крахом: цель либо наказывает неблагодарностью, либо становится управляемой и теряет свою высокую функцию обогатителя души.