Скончавшийся еще недавно юный московский декадент Мусатов, вместе с другими товарищами, любил изображать дам и кавалеров в фижмах и кафтанах XVIII века, но отвел себе также и особый маленький уголок, отдельную микроскопическую специальность: это русских дам в локонах и с бесконечно растопыренными юбками. Это стоит фижм и париков! Можно только удивляться бедности изобретательности и нищенству воображения этого художника. У него на картинах, фресках, всяческих композициях появляются русские дамы правильными толпами, симметрическими процессиями, идущие, сидящие, и, однакоже, кроме локонов и юбок, нельзя открыть ни одной черточки художественности и натуры в лицах и фигурах их. Те же куклы XVIII века! Но только еще с прибавкой каких-то «призраков», стоящих в саду, около небывалых, противных, мертвых «храмов». Какой знатный выигрыш для русского искусства! Сколько «новостей», какое раскрытие неизвестных «путей»!
Константин Сомов — на большом счету у декадентов. Они его боготворят. Один «зилот» даже провозглашает нынче, что Сомов — великий художник (une maître)! На такие безобразные словеса они еще до сих пор не осмеливались. Уродцы Сомова мужского и женского пола, манекены, несчастные раскоряки ногами, раскоряки юбками — и вдруг «maître»! Дешево у этих людей искусство! «Влюбленная», «Спящая молодая женщина», «Последняя кукла» — печальные потуги бессилия и растрепанного бессмыслия.
Такие же уродства у товарища Сомова — Добужинского. Его «Человек в очках» — сущая засохшая египетская мумия, открытая в Африке, но с перспективой Петербурга за спиной; его «Окошко парикмахера», его «Старый и новый год» (гадкий скелет) отталкивают от себя каждого человека; его перспективы петербургских площадей и улиц — сухи, деревянны, шершавы, лишены всякого воздуха вокруг.
Александр Бенуа, когда-то ловкий перспективист и пейзажист, теперь весь ушел в придворные приторные архитектуры рококо, дворцовые зеркала, двери, лестницы, залы, окна, Версали. И при такой-то бедной ограниченности, он все-таки воображает себя истинным иллюстратором «великих эпох» помпадурства и французского мотовства, но на это не имеет никакого права — у него нет не единого зернышка фантазии и творчества. Его «Азбука», его неуклюжие иллюстрации, особенно к «Пиковой даме» и к «Медному всаднику» — только пачкают создания Пушкина.
Одни из портретов Бакста сухи и деревянны (например, костяк г-жи Гиппиус в мужском костюме), другие услужливо сладки и угодливы (например, упитанный, самодовольный портрет С. Дягилева); забавна претензия представить г. С. Дягилева á la Пушкин «с няней»; чему же путному, художественному и народному научила эта Арина своего драгоценного воспитанничка? Костюмы для постановки «Антигоны» — только что уродливы, хотя греческие оригиналы ничуть не уродливы. Это только декадентская рука тут, к несчастью, прошлась.
Врубель с самого же начала своего появления пленил и очаровал декадентов. Его нелепость и безобразие были как раз то, что требовалось для их уродливых вкусов. Лишь впоследствии оказалось, что Врубель всю жизнь свою был жертвой печального, злого недуга, все более и более на него надвигавшегося. Беда грянула, но декаденты продолжали свои отчаянные «радения», завывания и прыжки кругом бедного художника.
Они могут даже радоваться и веселиться. Недоброе семя принесло недобрый плод: кривые деревья, корявые ветки, покрытые плесенью и гнилью. Всего больше — почему-то — в Москве. Москва нынче истинное гнездо русского декадентства. Ларионов, Сапунов, Ульянов, Фалилов, Феофилактов — все это богатые обещания значительного уродливого будущего. Но, кажется, всех обогнал Павел Кузнецов. Этот из декадентов самый, кажется, безнадежный. Сквозь его ужасные холсты не пробьется уже ни единый самомалейший луч смысла, света и хоть какого-нибудь самого микроскопического изящества.
Его картины: «Любовь матери», «Радость утра», «Голубой фонтан», «Утро», «Утренняя звезда» и т. д. — это все бред неизлечимого лазаретного больного в колпаке. У него на сцене не люди, а привидения в хламидах, с помешанными и изведенными лицами. А посредством какой живописи это все воспроизведено, мудрено сказать: вся живопись, все краски словно стерты прочь каким-то громадным помелом, и остались только слабые, серые, выцветшие намеки на бывшую когда-то тут краску.
Но всего в нескольких саженях от безотрадных, отчаянных картин Павла Кузнецова стоит в большой зале выставки еще одна картина, которая у декадентов признается «гвоздем выставки», и не уступит в безумии и дикости созданиям Павла Кузнецова.
Картина эта — «Вихрь», а автор ее — Малявин. Малявин точно такой же маниак, как Павел Кузнецов. И у того, и у другого нет и тени какого-нибудь смысла в их изображениях. Вся разница между ними только в том, что у одного вовсе краски нет на картинах, а у другого — безумное излишество ее. Что такое вся картина «Вихрь», как не холст, на который вылито несколько ушатов красной краски. Зачем столько ушатов, с какой целью, на что и так бестолково, так безрассудно? Никто не объяснит. Таков каприз художника — вот и все. Сначала нельзя даже дать себе отчета, что это за картина, что на ней представлено. Только после долгого и тяжкого труда различишь, наконец, где человек, где платье, где рука, где нога. На что такие сумасшедшие загадки? Кому они нужны? Собственно говоря, вся картина состоит из платья, подолов, рукавов, платков, кружащихся и раздуваемых ветром. Поверх всего этого тряпья пристегнуто несколько женских голов, но их не скоро сыщешь. Что это за нелепый каприз такой? На что он? Но эти женские головы в верхней полосе картины показывают, что Малявин способен был бы писать настоящие картины, хорошие и дельные, с натурой, с правдой действительности, даже с изяществом, — но он не хочет, он упирается, он предпочитает все только иметь дело с известными тряпками, бесконечными складками и комками красного ситца, без толку, без надобности, без малейшей художественной мысли и задачи — и таким ограниченным делом он занимается вот уже который год, вот на которой уже счетом картине! Что же! Все возможно. Есть люди, которые весь век вырисовывают на своих холстах столы, стулья, диваны, платья и кафтаны, кружева и ленты, шляпы, вуали, фраки и мундиры, тарелки, трубки и ложки и их славят — отчего не рисовать Малявину клубы ситца и складок? Одна глупость стоит другой. Но из-за Александра Македонского ломать стулья — дело все-таки чисто сумасшедшее.
Среди всей этой массы странных или безумных картин едва ли не единственным светлым исключением являются произведения Серова. Этот человек — настоящий, верный и справедливый талант, и можно только новый раз подивиться, как он держится и существует среди чумного сектантского задворка русских декадентов. Как он среди них не задыхается от недостатка чистого, свежего воздуха? К несчастью, приходится признаться самому себе, что и его талантливых произведений коснулась тлетворная среда. Портрет Шаляпина, во весь рост, карандашом — хорош, но передает великого талантливого художника далеко не вполне. Вся фигура слишком длинна, ноги представлены неверно, ступни слишком огромны, поза вообще какая-то кривая, голова мала и как-то ненатурально поставлена на плечах, лицо похоже, но далеко не вполне, выражение какое-то кислое. Этому портрету далеко до многих прежних портретов Серова. Зато портрет актрисы Федотовой — истинный chef d'oeuvre по изображению лица и особенно глаз, совершенно живых и глядящих. К сожалению, платье и руки мало написаны. И все-таки это самая замечательная вещь всей выставки. Что значит настоящий, свежий, не исковерканный талант!
И этакую-то выставку, всю составленную из безумств и безобразий, мы обязаны считать верхом счастья и благополучия для нашего искусства, спасением его от случайных неудач или коренных невзгод! Мы должны проникаться убеждением, что «вне того художественного общения, которое проявилось под знаменем „Мира искусства“, в настоящее время в России иного искусства не существует. Все настоящее и будущее русского искусства идет и пойдет заветами, которые „Мир искусства“ восприял от изучения великих русских мастеров со времен Петра». Этому мы должны поверить, мы такие рассуждения должны сделать символом веры русского искусства?
Никогда.
Эти карикатурные пророчества провозглашает во весь рупор декадентский пастух г. Дягилев, но для одного пасомого им стада они только и могут пригодиться. Для прочих людей и художников они смешны и забавны. Стадо г. Дягилева, рабское и безвольное, вышло из источников и преданий чужих, иностранных — сначала французских, а потом немецких. Не заключая в себе ни единой капли чего-нибудь самостоятельного, своего, декаденты наши, по непростительной своей слабости, повторяют свои иноземные образцы, старательно переобезьянничивают их и пробуют, насколько позволяют их слабые силенки, перещеголять их в нелепости и глупости. Г-н Дягилев объявляет даже нынче в печати, что «нас ждут в Париже, и ждут для того, чтобы от нас почерпнуть силы и свежести», Конечно, разве только ребенок поверит такому бесстыдному хвастовству, такому безумному надувательству. Французы нуждаются в нашем декадентстве, ждут его себе на выручку, на помощь! Но ведь им и от своего-то невтерпеж, наконец, они от него спаслись, отбоярились — и теперь вдруг снова за прежние глупости примутся!