Возможны те или иные изменения и в рядах пролетарской литературы. В 1923 году мы видели уход вправо некоторых виднейших деятелей «Кузницы», вышедших из нее и оказавшихся в пресловутом союзе писателей. Нашлись единичные дезертиры и в Московской Ассоциации Пролетарских Писателей. Причин для появления таких перебежчиков у нас более, чем достаточно. Нажим буржуазной и мелко-буржуазной идеологии, формальное превосходство буржуазных писателей, отрыв многих пролетарских писателей от производства и от общественной жизни, заражение узким профессионализмом, материальная необеспеченность, толкающая в низины богемно-кабацкого жития, — все это способствует дезертирству наименее выдержанных и закаленных бойцов пролетарской литературы. К тому же, отрицание многими виднейшими партийными товарищами самой возможности существования пролетарской литературы, литературная ориентация наших издательств и журналов еще более подрывают творческую волю пишущего пролетарского молодняка, еще более способствуют растворению его отдельных представителей в «попутнической» среде. Что-ж, какая борьба обходится без дезертиров?
Не забывай друзей, ушедших с боя!
Малодушных горько не кляни!
По мере того, как укрепление экономического положения республики позволит уделить больше средств и сил культурному фронту и его литературному участку, по мере того, как выпрямится литературная политика наших издательств и журналов, — все меньше и меньше будет перебежчиков и дезертиров из лагеря пролетарской литературы, все больше и больше будет «попутчиков», перешедших на точку зрения рабочего класса. Во всяком случае, несмотря на отдельные перегруппировки, несмотря на ту или иную эволюцию отдельных писателей, — 1923 год был годом отчетливого классового разграничения литературных сил.
То обстоятельство, что художественная литература привлекла, наконец, серьезное внимание нашей партии и пролетарской общественности, что партийный с'езд признал необходимость определенного руководства художественной литературой, как средством общественного воздействия, — является крупнейшим достижением. Это признание, на ряду с оформлением борющихся на литературном фронте творческих армий, создает предпосылки для предстоящего намечения твердой и правильной партийной литературной политики.
Не менее показателен истекший год и в области производства вещей. Я не собираюсь здесь делать перечисление и разбор всех заслуживающих внимания художественных произведений, появившихся в 1923 году. Да этого вовсе и не нужно для моей цели. Я остановлюсь только на наиболее характерных явлениях, позволяющих определить те тенденции дальнейшего развития литературы, которые наметились фактически в прошлом году.
Буржуазно-дворянская литература не создала ни одной вещи, которая заслуживала бы серьезного внимания. Ахматова хранила гробовое молчание. Эмигранты услаждались изысканиями Мережковского о мистических сексуальных учениях древности. Более или менее любопытна, может быть, книга стихов Марины Цветаевой «Ремесло», вышедшая в Берлине. Цветаева печатает свои стихи и в нашем добросердечном Госиздате, и в эсэровских «Современных Записках», но душа ее вряд ли испытывает подобное раздвоение. Идеологически и психологически Цветаева — целиком эмигрантка. И «Ремесло» — зловещая эмигрантская книга. Наиболее искренни и до жути сильны те строки ее книги, в которых она оплакивает старую Россию:
«И марш вперед уже,
Трубят в поход.
О, как встает она,
О, как встает…
Уронив лобяной облом
В руку, судорогой сведенную.
— Громче, громче! — Под плеск знамен
Не взойдет уже в залу тронную»!..
Что выйдет из Цветаевой в будущем, — не берусь гадать; но сейчас эта талантливая поэтесса безнадежно запуталась в эмигрантских силках и тенетах, и ее стихи не принадлежат к тем, которые могут заставить ответно забиться сердца читателей-трудящихся.
Алексей Толстой, аристократический стилизатор старины, у которого графский титул не только в паспорте, но и в писательской чернильнице, подарил нас «Аэлитой», вещью слабой и не оригинальной. После Уэлльсовских фантазий, после интереснейших утопий А. Богданова, полет фантазии Толстого кажется невысоким. Настроение, пронизывающее роман, настолько пассивно, настолько сантиментально, что вызывает досаду. И напрасно некоторые товарищи думают, что роман спасается фигурой Гусева. Как и большинство непролетарских писателей, Алексей Толстой из всей нашей революции сумел выхватить лишь образчик стихийного бунтарства. Гусев, показанный в окружении коммунистов, обуздывающих бунтарскую стихию и твердо идущих к цели, был бы правдивым и ярким типом. Гусев, показанный рядом с опустошенным душевно и безнадежно надломленным интеллигентом Лосем; Гусев, призванный персонифицировать Октябрьскую революцию, превращается в неверный, искажающий символ. И заключительный аккорд «Аэлиты», — эта междупланетная любовная переписка, лучше всего вскрывает фальшь романа, лучше всего доказывает, что «Аэлита» чужда пролетариату.
Еще незначительнее, еще никчемнее рассказ того же Толстого «На рыбной ловле», напечатанный, разумеется, в «Красной Нови». «Содержание» таково: некий Иван Степанович, сидя с удочкой, рассказывает автору случившуюся, яко бы, в глухом провинциальном советском городке фантастическую историю с русалкой, околдовавшей портного. Один из эпизодов тургеневского «Бежина луга», перенесенный в обстановку Октябрьской революции и, естественно, выглядящий каким-то нелепым наростом, совершенно не вяжущимся с фоном, на котором развертывается действие! И кому нужен этот барский анекдот? Алексей Толстой, даже и превращаясь из эмигранта в «попутчика», пока еще не обнаруживает способности дать то, чего требует от него эпоха, чего требует от него пролетарский читатель.
3. «Попутническая» поэзия
Куда более значительны творческие итоги «попутчиков». В области стихов они менее интересны, чем в области беллетристики. Некоторые признаки оригинального дарования, а порою довольно солидное версификаторское умение за истекший год проявила Вера Инбер. Ее парадоксальные стихотворные повестушки чеканны, легки, занимательны, пронизаны иронией, но подлинного «духа» революции в них искать не приходится. Что общего, например, имеет «Сеттер Джек», эта своеобразная баллада о собачьем Василии Шибанове, с идеологией и психикой творящих революцию пролетарских масс? Почему рабья смерть сеттера Джека, совершенно не понимавшего происходивших событий, но до конца преданного господину, возвеличивается, как истинно-человеческий поступок? Этого, вероятно, не об'яснит и редакция «Красной Нови».
На самые грустные размышления наводят стихи, опубликованные в прошлом году Николаем Тихоновым. Этот молодой поэт с первых же шагов обнаружил крупный талант. Воспитанный на Гумилеве, он удачно перенял мощную тяжесть, прочную сколоченность и твердое спокойствие стихов своего учителя. Суровость и порой жестокость нашей эпохи нашла себе в Тихонове талантливого выразителя. Но истинный смысл великих битв, творческая и организующая пролетарская струя в революции остались для Тихонова за семью замками. Бунтарскую сторону революционного процесса Тихонов еще мог схватить, — об этом свидетельствует его великолепный «Перекоп», его любопытный «Махно», наконец, его изумительный «Сами», вещь, выше которой не поднялось творчество Тихонова. Но когда поэт подошел к задаче показать нашу эпоху в ее динамике, воплотить те черты революции, которые обеспечили ей победу, выявить лицо подлинного творца революции — пролетариата, он спасовал и покатился по наклонной плоскости. И прошлогодние стихи его, появившиеся в «Красной Нови» и других журналах, представляют сплошь и рядом набор звонких слов и строк, почти не связанных друг с другом, часто лишенных простого смысла, порой напоминающих философские трактаты, которые пишутся иногда клиентами сумасшедшего дома. Большая, в 8 страниц, поэма «Шахматы» прекрасно характеризует этот опасный упадок поэзии так много обещавшего Тихонова. Поэт не пошел навстречу пролетарской литературе и потому покатился в болото голого, ненужного версификаторства.
Еще менее значительны стихотворные годовые итоги таких «попутчиков», как Орешин, Клычков и др.
Более интересна «попутчиковская» проза. Прежде всего тут следует остановиться на писателе, который сейчас очаровывает мещанство, а порой влияет и на неустойчивую часть пролетарского молодняка, — писателе, популярность, которого почти сравнялась с «популярностью» Арцыбашева и Вербицкой лет 13 тому назад. Я говорю, разумеется, об Илье Эренбурге. Уже его «Хулио Хуренито», роман, совершенно напрасно расхваленный тов. Бухариным, приковал к своему творцу сердца мещанских читателей. За истекший год к «Хулио Хуренито» прибавилось еще два романа — «Жизнь и гибель Николая Курбова» и «Трест Д. Е.» О первом из них в «На Посту» писал уже Б. Волин. Оба романа дают вполне достаточно материала для характеристики социальной и художественной физиономии Эренбурга. Утонченный и ограниченный интеллигентный мещанин, далекий от всякой идейности и в глубине души страстно любящий комфорт и покой мещанской «цивилизации» («Цыпленки тоже хочут жить»), — он в то же время прекрасно понял, что над этой цивилизацией пора поставить крест. Его опустошенная душа не в состоянии постигнуть характер пролетарской революции, не в состоянии уловить ее подлинный смысл и характер, не в состоянии подняться до высоты участия в обновлении жизни. Эренбург не верит в творческие силы пролетариата. Ему кажется, что наступила пора окончательного крушения культуры. И свой панический ужас перед этим крушением он прикрывает скептическими, циническими насмешками решительно надо всем: над буржуазным патриотизмом, буржуазной благотворительностью и лицемерием социал-предателей в той же мере, как и над пролетарской революцией, Советской властью, коммунизмом. Но если поскоблить, как следует, эту циническую иронию, если попытаться разобраться, что же таится под сардонической усмешкой современного Петрония, — немедленно обнаруживается перекрашенное лицо интеллигентного мещанина, цепляющегося за уютный, комфортабельный, привычный старый мир. Не характерно ли причудливое сочетание мефистофельского хохота над гибнущей Европой с горькими слезами над трупом этой самой любимой «финикийской царевны» («Трест Д. Е.)»? Эренбург — плоть от плоти старого мира, он прекрасно знает его, поэтому его издевательства над капитализмом бывают временами метки и язвительны. Но каждая попытка подойти к изображению сил революции выказывает чудовищное непонимание этой последней.