«Ничего лучше в поэзии создано не было!» — восклицает об этих стихах Суинберн, а относительно «Новогоднего гимна» говорит, что он жжет, как огонь, и проливается лучами солнечного света, звучит, как шум морских волн со всеми их аккордами и каденциями, недоступными ни арфе, ни органу, а также отдает многократно усиленным эхом, доносящимся с небес.
За Суинберном дадим высказаться профессору Сейнтсбери[2], который подвергнет всестороннему изучению главное произведение Кристины — поэму «Базар гоблинов» — и сделает вывод, что метр его правильнее всего будет определить как скельтонический, с примесью так называемых дурных стишков, и в котором присутствуют разные стихотворные размеры, известные со времен Спенсера и пришедшие благодаря Чосеру и его последователям на смену деревянному грохоту силлабического стиха. Сейнтсбери обратит наше внимание и на нерегулярность стихотворных строк поэмы, свойственную пиндарическим стихам конца XVII — начала XVIII века, а также безрифменным стихам Фрэнка Сейерса[3] и Мэтью Арнольда.
Выслушаем и уважаемого сэра Уолтера Рэли[4]. «О такой совершенной поэзии невозможно читать лекцию, как невозможно долго говорить о воде, лишенной примесей. Лекции надо читать о поэзии поддельной, застойной или мутной от песка. Единственное, на что я способен, читая совершенные стихи, это плакать».
Что ж, приходится признать, что существуют, по крайней мере, три критические школы. Первая учит вслушиваться в музыкальный рокот поэтических волн, вторая исследует их метр, третья предлагает плакать от восторга. Следование сразу трем школам заведет нас в тупик. Не лучше ли сосредоточиться на самих стихах и описать, пусть второпях и запинаясь, что вы сами ощущаете после их прочтения? В моем случае это: О Кристина Россетти, я должна со стыдом признать, что, хотя знаю многие твои стихи наизусть, я не прочла все твои книги от корки до корки. Я не подражаю тебе в своей литературной работе и ничего не знаю о том, как оттачивалось твое мастерство. Я сомневаюсь даже, оттачивалось ли оно вообще. Ты была из тех поэтов, что послушны лишь инстинкту. Ты смотрела на мир под определенным углом. Ни годы, ни общение с мужчинами, ни чтение книг ни в малейшей степени не поколебали твоей точки зрения. Ты откладывала в сторону книгу, которая не согласовалась с твоей верой, ты избегала людей, которые могли бы пошатнуть ее. Наверное, в этом была своя мудрость. Твои чувства были столь непоколебимы, чисты и сильны, что благодаря им ты создавала стихи, ласкающие ухо, как мелодии Моцарта или напевы Глюка. И при всей своей гармонии твои стихи были сложны: в звуках твоей арфы слышалось одновременное звучание нескольких струн. Как все пишущие инстинктивно, ты остро ощущала красоту окружающего мира. Твои стихи были наполнены «золотой пылью», «огоньками сладчайшей герани», твой глаз подмечал и «бархатные макушки» камыша, и «стальные доспехи» ящерицы. Сама того не сознавая, ты воспринимала мир с чувственностью, достойной прерафаэлитов и несвойственной той англо-католичке, какой ты была. Впрочем, ты расплатилась с той католичкой сполна постоянством и печалью своей музы. Та сила, с какой давила на тебя вера, не давала упорхнуть ни одной из твоих песен. Своей цельностью твой литературный труд обязан, должно быть, этой вере. Печаль, сквозившая в твоих стихах, обязана ей же: твой Бог был жестоким Богом, твой венец был терновым. Как только ты начинала славить красоту, что открывалась твоему глазу, твой разум напоминал тебе, что красота тщетна и преходяща. Смерть, страх забвения, желание отдохнуть накатывали на твои песни темной волной. Однако в этих песнях мы слышим и радостный смех, и шум дождя, и топоток звериных лап, и гортанные выкрики грачей, и сопенье-пыхтенье-хрюканье «курносых и мохнатых». Ты вовсе не была святой. Ты сидела, вытянув ноги, ты щелкала кого-то по носу. Тебе ненавистны были пустословие и отговорки. Ты была скромна и вместе с тем решительна, ты не сомневалась ни в своем даре, ни в правильности своего видения. Твердой рукой ты правила рисунок своих стихов, придирчивым ухом вслушивалась в их музыку. Ничто несовершенное, лишнее или неуместное не портило впечатления от твоей работы. Словом, ты была художником. И потому, даже когда ты бренчала колокольчиками просто так, чтобы отвлечься, тебя навещала пламенная гостья, благодаря которой слова в твоих стихотворных строчках плавились, становясь единым целым, так что выудить их оттуда не сумела бы ничья рука.
Так уж странно устроен мир и такое чудо эта Поэзия, что некоторые из стихов Кристины, написанные в маленькой задней комнате, не понесут никакого урона, в то время как мемориал принца Альберта покроется пылью и обратится в прах. Будущие поколения будут петь:
«Когда я умру, мой милый…»
или
«Мое сердце — поющая птица…» —
в то время как на месте Торрингтон-сквер вырастет коралловый лес и рыбки будут сновать в окне, у которого Кристина стояла когда-то, и на бывших мостовых будет расти трава, а вомбаты и крысы забегают на своих мягких лапках по зеленому ковру там, где прежде были проложены железнодорожные рельсы.
Размышляя о том и возвращаясь к биографии Кристины: будь я на чаепитии у миссис Тэббс, при виде маленькой пожилой женщины, поднявшейся со своего кресла и вышедшей на середину комнаты, я бы совершила нечто из ряда вон — сломала бы нож для разрезания бумаг или разбила чайную чашку в неуклюжем порыве восхищения, когда она сказала: «Я — Кристина Россетти».
Джин Инджлоу (1820–1897) — поэтесса, прозаик. Пользовалась широкой популярностью как автор книг для детей. (Здесь и далее — прим. перев.)
Джордж Сейнтсбери (1845–1933) — английский писатель и критик.
Фрэнк Сэйерс (1763–1817) — поэт, оставивший занятия медициной и наукой ради литературы.
Уолтер Рэли (1552(?)—1618) — английский придворный, путешественник, государственный деятель.