Гоголь берет замечательное лирическое произведение Жуковского — «Песню» 1820 г. «Отымает наши радости…» (вольный перевод из Байрона). Реминисценциями этого стихотворения он насыщает текст «плюшкинской» главы, превращая на их основе зачин этой главы в глубоко меланхолическую, полную гармонии звуков элегию в прозе. Андрей Белый писал: «… страницами проза Гоголя — тонко организованная поэзия».[120] Едва ли к какому-нибудь прозаическому созданию Гоголя эти слова применимы с бо́льшим основанием, чем к зачину шестой главы «Мертвых душ».
Обратим внимание на то, что лексика первых строк у Гоголя повторяет ключевые слова из первой строфы «Песни».
У Жуковского:
Отымает наши радости
Без замены хладный свет;
Вдохновенье пылкой младости
Гаснет с чувством жертвой лет;
Не одно ланит пыланне
Тратим с юностью живой —
Видим сердца увядание
Прежде юности самой.
У Гоголя: «Прежде, давно, в лета моей юности, в лета невозвратно минувшего моего детства…» (VI, 110). К отмеченным словам прибавим еще синонимические «невозвратно» у Гоголя и «без замены» у Жуковского.
«Жуковский использует <…> слово, обособившееся от больших словесных масс, выделяя его графически, курсивом в персонифицированный аллегорический символ: „воспоминание“, „вчера“, „завтра“, „там“», — отмечал Ю. Н. Тынянов.[121] В «Песне» Жуковский выделяет таким способом слово «прежнее». С ним у Гоголя перекликается открывающее собою всю главу наречие «прежде», которое подчеркнуто и самой этой позицией, и сопутствующей ей эмфазой. Аналогично и созвучие концовок. Последнее ударное (по интонации и по смыслу) слово заключительной строфы Жуковского — «освежение». Последняя фраза в гоголевском отрывке — «о моя свежесть!».
Голос Жуковского звучит и в дальнейшем тексте главы. В ней развиваются почти все темы, входящие в четвертую строфу «Песни». Цитирую ее:
На минуту ли улыбкою
Мертвый лик наш оживет,
Или прежнее ошибкою
В сердце сонное зайдет —
То обман; то плющ, играющий
По развалинам седым;
Сверху лист благоухающий, —
Прах и тление под ним.
Из первой части строфы безусловно возникло «бледное отражение чувства», появившееся на «деревянном» лице Плюшкина при воспоминании о днях детства, вслед за которым это лицо «стало еще бесчувственней и еще пошлее» (VI, 126).
Последними строками подсказаны образ мрачного углубления в картине плюшкинского сада с его развалинами и седым чапыжником, а также «молодая ветвь клена, протянувшая сбоку свои зеленые лапы-листы, под один из которых забравшись, бог весть каким образом, солнце превращало его вдруг в прозрачный и огненный, чудно сиявший в этой густой темноте».
«Озаренный» меланхолической прелестью поэзии Жуковского, рассказ о самом отталкивающем из героев «Мертвых душ» стал подлинным «перлом» гоголевского создания.
В своих очень ценных мемуарах П. В. Анненков, писавший в Риме главы «Мертвых душ» под диктовку Гоголя, сообщает: «По окончании всей этой изумительной VI главы я был в волнении и, положив перо на стол, сказал откровенно: „Я считаю эту главу, Николай Васильевич, гениальной вещью“. Гоголь крепко сжал маленькую тетрадку, по которой диктовал, в кольцо и произнес тонким, едва слышным голосом: „Поверьте, что и другие не хуже ее“. В ту же минуту однако ж, возвысив голос, он продолжал: „Знаете ли что, нам до cenare (ужина) осталось еще много: пойдемте смотреть сады Саллюстия“ <…> По светлому выражению его лица, да и по самому предложению видно было, что впечатления диктовки приведи его в веселое состояние духа. Это оказалось еще более на дороге. Гоголь взял с собой зонтик на всякий случай, и как только повернули мы налево от дворца Барберини в глухой переулок, он принялся петь разгульную малороссийскую песню, наконец пустился просто в пляс и стал вывертывать зонтиком на воздухе такие штуки, что не далее двух минут ручка зонтика осталась у него в руках, а остальное полетело в сторону. Он быстро поднял отломленную часть и продолжал песню. Так отозвалось удовлетворенное художническое чувство…».[122]
Откликом на поэтический шедевр Гоголя явилось одно из лучших произведений русской лирики — есенинское «Не жалею, не зову, не плачу…».[123]
Нужно отметить, что и вся картина русской действительности в первом томе «Мертвых душ», взятая как целое, тоже освещена генерализующей, так сказать, идеей, которая сопрягает ее с самой мрачной областью мироздания — адом. Это соответствует возникшему у Гоголя на определенном этапе работы замыслу трехчастного произведения по типу «Божественной комедии». Сам этот замысел в известных нам гоголевских документах нигде не сформулирован, есть только упоминания о предполагаемых втором и третьем томах (VI, 246), тем не менее мы можем увидеть образы Дантовой «Комедии», так же «сквозящие» в гоголевском повествовании, как это было, например, с образами Валтасарова пира. Об эффекте их воздействия на читателя хотелось бы судить по известному отзыву Герцена о «Мертвых душах», где сравнение с Дантовым «Адом», как будто бы вполне самостоятельное, по всей вероятности, было «подсказано» самим Гоголем.
Герцен пишет: «… с каждым шагом вязнете, тонете глубже. Лирическое место вдруг оживит, осветит и сейчас заменяется опять картиной, напоминающей еще яснее, в каком рву ада находимся…».[124] Вряд ли метафорическая характеристика гоголевской поэмы, заключенная в этих строках, была вызвана каким-либо четким представлением Герцена о намеренной ориентации образов «Мертвых душ» на текст «Божественной комедии». Скорее всего, ассоциация возникла у него непроизвольно. Но это и соответствовало художественным заданиям Гоголя.
Мотив погружения, опускания вниз, звучащий во фразе Герцена, соответствует, с одной стороны, направлению пути центральных героев «Комедии» в глубь ада, с другой — конкретным описаниям его отдельных кругов, где грязь и топи занимают весьма существенное место. Теперь обратим внимание на то, что в тексте первого тома «Мертвых душ» постоянно возникают разного рода картины опускания вниз, а герой и его бричка то и дело вязнут в грязи.
Впервые Чичиков был выброшен из брички в грязь перед домом Коробочки. Небезынтересно, что в первоначальных редакциях поэмы появление грязи в этой главе имело следующий вид: «Дождь, однако ж, казалось, зарядил надолго. Лежавшая на дороге пыль мигом замесилась в грязь, и лошадям заметно становилось тяжелее тащить бричку. Колеса, обращаясь, захватывали на свои ободья, чем далее, более и более грязи и, наконец, сделались совершенно покрытыми ею, как будто толстым войлоком» (VI, 268). В окончательной редакции этот пассаж разделен на два фрагмента: две первые фразы остались на прежнем месте (они вводят мотив грязи в рассказ о Коробочке), последняя же фраза с небольшими видоизменениями была отнесена в самый конец главы явно для того, чтобы «протянуть» этот важный в смысловом отношении мотив через весь ее текст. Центральное место он занимает и в сохранившемся червовом отрывке, где описано посещение Коробочки председателем палаты (VI, 632–634).
Снова в грязь герой попадает у Ноздрева: «Сначала они было береглись и переступали осторожно, но потом, увидя, что это ни к чему не служит, брели прямо, не разбирая, где большая, а где меньшая грязь» (VI, 74). В комнате у Плюшкина висел «гравюр» с изображением тонущих коней. Немного дальше, в развернутом сравнении, комментирующем «бледное отражение чувства» на лице Плюшкина, дан образ утопающего. Возвращение Чичикова в город описано в следующих словах: «… бричка, сделавши порядочный скачок, опустилась, как будто в яму, в ворота гостиницы…» (VI, 131). Отрывок из биографии Чичикова: «Потом сорока (обозначение лошади на жаргоне барышников. — Е. С.) бултыхнула вместе с тележкою в яму, которою начинался узкий переулок, весь стремившийся вниз и запруженный грязью…» (VI, 225). И наконец, последние страницы: «… тройка то взлетала на пригорок, то неслась духом с пригорка, которыми была усеяна вся столбовая дорога, стремившаяся чуть заметным накатом вниз» (VI, 246).
Ад у Данте — гигантская воронка внутри Земли с выходом на поверхность в противоположном полушарии. Эпизод выхода составляет содержание последних стихов «Ада». Последний взгляд автора-повествователя — вверх,
…в зияющий просвет;
И здесь мы вышли вновь узреть светила.
(«Ад», XXXIV, 138–139)[125]
Аналогичный образ у Гоголя в финале: «… только небо над головою, да легкие тучи, да продирающийся месяц одни кажутся недвижны» (VI, 246).