И Россия духа глядит на него с иконы Андрея Рублева:
Я твердо, я гак сладко знаю,
С искусством иноков знаком,
Что лик жены подобен раю,
Обетованному Творцом.
…………………………………
Все это кистью достохвальной
Андрей Рублев мне начертал,
И этой жизни труд печальный
Благословеньем Божьим стал.
Он болезненно отзывается на русские боли и в годину наших военных невзгод и поражений, обращаясь к Швеции, называя ее сестрой России, с горечью вопрошает:
Для нас священная навеки
Страна, ты помнишь ли, скажи,
Тот день, как из Варягов в Греки
Пошли суровые мужи?
Ответь, ужели так и надо,
Чтоб был, свидетель злых обид,
У золотых ворот Царьграда
Забыт Олегов медный щит?
Чтобы в томительные бреды
Опять поникла, как вчера,
Для Славы, силы и победы
Тобой подъятая сестра?
И неужель твой ветер свежий
Вотще нам в уши сладко выл,
К Руси славянской, печенежьей
Вотще твой Рюрик приходил?
Он вспоминает, как в старину русский Вольга боролся со Змеем, как
… Вольга
Выходил и поглядывал хмуро,
Надевал тетиву на рога
Беловежского старого тура.
И печального героя нашей предреволюционной поры, мужика у престола, нетрудно узнать в стихотворении «Мужик»; приведем из него следующие строки:
В чащах, в болотах огромных,
У оловянной реки,
В срубах мохнатых и темных
Странные есть мужики.
Выйдет такой в бездорожье.
Где разбежался ковыль,
Слушает крики стрибожьи,
Чуя старинную быль.
………………………………….
Вот уже он и с котомкой,
Путь оглашая лесной
Песней протяжной, негромкой,
Но озорной, озорной.
Путь этот – светы и мраки,
Посвист разбойный в полях,
Ссоры, кровавые драки
В страшных, как сны, кабаках.
В гордую нашу столицу
Входит он – Боже, спаси! —
Обворожает царицу
Необозримой Руси
Взглядом, улыбкою детской,
Речью такой озорной, —
И на груди молодецкой
Крест просиял золотой.
Как не погнулись – о горе,
Как не покинули мест
Крест на Казанском соборе
И на Исакии крест?
Над потрясенной столицей
Выстрелы, крики, набат,
Город ощерился львицей,
Обороняющей львят.
Духовное возвращение на родину не есть еще завершение поэзии Гумилева, потому что она вообще не завершена, потому что история сделала из нее только отрывок. Рост его творчества не кончился. Оно становилось все углубленнее, в него проникали философские моменты, оно начало было развиваться под знаком той большой мысли, что поэтам, властелинам ритмов, доверены судьбы вселенского движения и что они
Слагают окрыленные стихи,
Расковывая косный сон стихий.
Да, он верил, что стихи – враги ленивой инерции, нарушители стихийного сна, что на крыльях своих несут они в мир энергию животворящих мыслей. Преодоление косности, споспешествование мировому движению, подвижность, как подвиг: это – вообще основные линии его одновременно динамической и величавой поэзии.
Но красивая страница, которую он вписал ею в историю нашей литературы, получает еще новое излучение смысла как от его общей веры в божественность живого и осиянного слова, идущего за пределы земного естества, так, в частности, и от идеи его «Восьмистишья»:
Ни шороха полночных далей,
Ни песен, что певала мать, —
Мы никогда не понимали
Того, что стоило понять.
И, символ горнего величья.
Как некий благостный завет,
Высокое косноязычье
Тебе даруется, поэт.
Поэт – косноязычный Моисей. Он вещает великое, и это чувствуется в самой неясности его глаголов. Не плоской понятностью понятна и пленительна поэзия, а той бездонной глубиной, теми перспективами бесконечных смыслов, которые она раскрывает в таинственной музыке своих речей. Разгадать ее не дано самому художнику, и он смущенно и радостно воспринимает залог избранничества – собственное косноязычье: как бы отчетливо он ни произносил, его слова не соответствуют образам и волнениям, переполняющим его душу, – его слова только приблизительны. И как ни явствен смысл стихотворений Гумилева, сам автор чуял за ним нечто другое, большее; и, может быть, свое «высокое косноязычье» мечтал он претворить в еще более высокое красноречье мудрых откровений. Но, в пределах земного слуха, и косноязычье, и красноречье одинаково завершает немотою безразличная смерть.
В поэзии Гумилева тема смерти имеет видную долю. Он знает весь ужас ее, но знает и того старого конквистадора, который, когда пришла к нему смерть, предложил ей «поиграть в изломанные кости». Он бесстрашно смотрит ей прямо в глаза, он сохраняет перед ней свое достоинство, и не столько она зовет его к себе, сколько он – ее. Себе предоставляет он право выбора:
Не избегнешь ты доли кровавой,
Что земным предназначила твердь.
Но, молчи! Несравненное право —
Самому выбирать свою смерть.
И Гумилев выбрал – и через это смертию попрал смерть. Он пророчит себе:
И умру я не на постели,
При нотариусе и враче…
И среди жутких видений, которые навевает на него присущий ему элемент баллады, грезится поэту и такая картина:
В красной рубашке с лицом, как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Здесь в ящике скользком, на самом дне
Она лежала вместе с другими.
Или поразительно стихотворение «Рабочий»:
Он стоит пред раскаленным горнем,
Невысокий, старый человек.
Взгляд спокойный кажется покорным
От миганья красноватых век.
Вот товарищи его заснули,
Только он один еще не спит,
Все он занят отливаньем пули,
Что меня с землею разлучит.
Кончил, и глаза повеселели.
Возвращается. Блестит луна.
Дома ждет его в большой постели
Сонная и теплая жена.
Пуля, им отлитая, просвище;
Над седою, вспененной Двиной;
Пуля, им отлитая, отыщет
Грудь мою, – она пришла за мной.
Упаду, смертельно затоскую.
Прошлое увижу наяву,
Кровь ключом захлещет на сухую,
Пыльную и мятую траву.
И Господь воздаст мне полной мерой
За недолгий мой и горький век.
Это сделал в блузе светло-серой
Невысокий старый человек.
Так наш русский рыцарь гадал о своей судьбе и угадал свою судьбу. Трагический отсвет на его поэзию бросает его жизнь и его смерть.
И Господь воздаст мне полной мерой
За недолгий мой и горький век…