Тогда появился другой разбойник – пистолет осекся, и Завольский очутился на земле, под ножом разбойника. Потом вдруг раздался выстрел – разбойник убит, а Завольский окружен русскими матросами, и перед ним стоял – Красноярский. Воспоследовало объяснение, по которому Завольский узнал, что Софья Николаевна – сестра Красноярскому, от одной матери, но разных отцов, что он не мог с нею видеться по причине ненависти к нему Кукушкиных, бывших во вражде с его отцом; что он любил Любиньку, на которой и женился, а приезжал тогда на дачу для того, чтобы увезти ее; что Софья Николаевна «обожает» его, Завольского; что его отъезд чуть не убил ее. Герой наш возвращается в Россию, – и в эпилоге романа мы видим его уже почтенным филистером, из сентиментальной поэзии перешедшего в прозу брака, которою разрешаются все пресно-сладенькие чувствованьица. Из этого изложения читатели могут видеть, что в новом романе г. Загоскина три главные стороны. Первая – патриотическая, где он нападает на карикатурных европейцев, этих жалких крикунов, которые вечно недовольны ничем в своем отечестве и видят хорошее только за границею, а за нею ничего не могут понять, кроме достоинства гостиниц. В нападках г. Загоскина на этих господ видно много энергии и жара, – много истины и соли; но не слишком ли увлекается ими наш талантливый романист? не придает ли он им больше значения и важности, нежели сколько они имеют того и другого, и вообще не преувеличивает ли он дела, по себе очень пустого и ничтожного? Во-первых, эти господа нисколько не опасны, а только смешны – на них показывают пальцами и их относят к разряду Хлестаковых; а по воробьям из пушек не стреляют, даже не тратят и мелкой дроби. Они были в моде назад тому лет десятка два, но теперь они – анахронизмы, да и число их со дня на день уменьшается, чему, между прочими причинами, были и благородные усилия самого талантливого г. Загоскина. Поэтому автор невольно впадает в крайности и вредит достоинству своего романа. Да и вообще нам кажется, что все должно иметь свою меру и свои пределы и что одно и то же прискучает, обращаясь в общие реторические места.
Вторая сторона нового романа г. Загоскина – любовь Завольского и Софьи Николаевны Ладогиной, – и сторона блестящая, как то можно ясно видеть из нашего изложения. Кому покажется эта любовь конфектною и пресновато-сладковатою, того просим вспомнить, что в прошлом веке, к которому, по своему воспитанию и образованию, принадлежат герои «Тоски», иначе любить не умели. Автор изобразил объективно эти пошленькие чувствованьица, всю эту бурю в стакане воды, и его объективное изображение есть в то же время и мастерское в высшей степени изображение.
Третью и самую блистательную сторону нового романа г. Загоскина составляет ряд картинок в теньеровском роде{12}, в которых его талант не имеет себе соперников. Не можем отказать себе в удовольствии выписать для образчика две из них. – Во время стола у Кукушкина гремит оркестр, составленный из доморощенных виртуозов.
Сначала все шло изрядно; но под конец флейты стали оттягивать, корнет запищал, валторны заревели нелепым голосом, а фагот стал сопеть так отвратительно, что меня мороз подрал по коже.
– Эй, Филька, шалишь! – закричал Кузьма Петрович. – Алешка, Фомка!.. вот я вас!.. Фагот, фагот! опять закутил!
Капельмейстер махал, махал своей палочкой, топал ногою, подымал обе руки вверх и наконец начал бить такту по головам своих духовых инструментов, которые вышли решительно из всякого порядка.
– Стой! – закричал Кузьма Петрович. Музыканты перестали играть. – Что это, батюшка, Алексей Андреич, – продолжал он, обратись к капельмейстеру. – Что у тебя духовая-то музыка?
– Помилуйте, ваше превосходительство! – завопил несчастный Мордоченко. – Что мне делать с этими разбойниками? Фаготист Антон лыком не вяжет, Фомка чуть жив с похмелья, а Фильке как можно играть на валторне: он сегодня подрался в кабаке! Извольте посмотреть, как у него разбиты губы! Ну какому тут быть амбушюру?
– Негодяи! гони их вон! Уж я с ними переведаюсь! Да нельзя ли без них хоть польский какой?
– Сейчас, ваше превосходительство.
– Ну вот, Владимир Сергеевич, – продолжал хозяин, – заводи оркестр! Скоты!.. Никакого самолюбия, никакой амбиции!.. Канальи!.. Посмотришь, в чужих краях любо-дорого! Музыкант так уж музыкант! А здесь… экой народец!.. Срамники!..
Я не сказал, а подумал про себя: «Правда! В Германии, например, кто музыкант, тот уж точно музыкант; да зато ведь там какой-нибудь Кукушкин не возьмет крестьянина от сохи и не скажет ему: «Ты мужик высокий – катай на контрбасе! Ты плечист – дуй в валторну! У тебя передние зубы целы – играй на фаготе!» А есть ли у тебя охота или нет, об этом тебя и спрашивать не станут.
Наконец, лакей и поверенный в любви и во всех намерениях своего барина, Завольского, принадлежит к числу тех слуг, которые привязаны к барину. Он, как мы уже сказали, второе лицо в романе. Во время пребывания Завольского в Лондоне Никанор приходит однажды с разбитою харею.
– Где ты был?
– Вот там, сударь, на площади, в харчевне. Я пошел туда пообедать; гляжу – народу много. В одном углу стоит порожний столик; сел, стукнул ножом, и мне тотчас подали каравай хлеба, часть говядины да кружку пива. Вот я сижу себе да ем; вдруг откуда ни возьмись какой-то приземистый и толстый мусью в синем сюртуке, стал против меня, да и ну зубы скалить, да говорить: «Френч-дог! френч-дог!» – «Что такое? – подумал я. – Уж не хозяин ли это? Видно, спрашивает, хорош ли стол?» Я кивнул ему головою и говорю: «Славная, хозяин, говядина – славная!..» А он так и умирает со смеху. Вот подсел ко мне матрос и начал говорить со мною по-русски – плохо, а разобрать можно. Он, изволите видеть, долго жил в Петербурге. «Послушай, камрад, – молвил я, – что этот краснорожий-то все ухмыляется, да говорит мне – френч-дог? Что это по-нашему?» – «Да не хорошо, – сказал матрос. – Он называет тебя французскою собакою». – «Как так? за что. Ах он толстый черт! Скажи-ка, брат, ему, чтоб он отваливал, а не то ведь я как раз зубы пересчитаю». Матрос пробормотал что-то по-своему. Гляжу – этот буян сертук долой, да и ну рукава засучивать. «Э, брат! так ты хочешь разделаться по-нашему! Изволь, я не прочь! И я долой мою куртку. Вот все сбежались и стали около нас кружком. Мы вышли друг против друга; толстяк наклонил голову, словно бык, начал вертеть кулаками, делать разные штуки, да вдруг как свистнет меня под салазки… хорошо!.. Я хотел обеспокоить его по становой жиле, да нет – увертлив! Я paз, я два – все мимо; а он щелк да щелк! Ах, черт возьми, досадно! Постой же проклятый басурман! Вот вижу, что он нарахтится съездить меня по роже; я как будто оплошал, а он размахался, размахался, да как хлыст! Я в сторону, да наотмашь-то его царап под самое дыхание. Он и захлебнулся глаза посоловели, руки опустились, а стоит. А я думаю про себя: «Врешь немец, упадешь!» Так и есть: покачался, покачался, да и грох оземь. Вот тут, Владимир Сергеевич, я немного струхнул. Ну как из него душа вон? Ведь уголовщина: возьмут тебя на съезжую… Какая съезжая! У них об этом и слуху нет! Гляжу, все меня обступили, начали жать руку, посадили за стол, да ну-ка потчевать пивом, вином… А вино-то, Владимир Сергеевич, лучше нашего: такое забористое! Я пью, а они кричат по-своему: «Ура!», стучат ногами, шум, гам… ну, нечего сказать – честно поступили! Эх, сударь, жаль, что они по нашему-то не разумеют; а ведь что ни говори – бравый народ!{13}
Может быть, многим некоторые выражения в монологе Федотыча покажутся слишком резкими и уж чересчур народными; но когда же верная копия с натуры не бывает несколько грязновата? Только художественное воспроизведение натуры, хотя бы самой грязной, блещет эстетическим светом и не кажется диким для образованного чувства.
Заключаем наш разбор замечанием о языке автора: это язык живой, плавный, увлекательный и правильный вместе с этим, а не только мертво-правильный, как в иных компактных изданиях, вылощенных рукою приятеля-грамотея{14}. Желаем от души, чтобы талантливый г. Загоскин подарил публику еще каким-нибудь новым произведением.
Тоска по родине. Повесть. Сочинение М. Н. Загоскина (с. 481–490). Впервые – «Отечественные записки», 1839, т. VI, № 11, отд. VII «Современная библиографическая хроника», с. 118–131 (ц. р. 14 ноября; вып. в свет 15 ноября). Без подписи. Авторство установлено на основании письма к Боткину от 22 ноября 1839 г., в котором Белинский писал: «Каково я отделал Загоскина?»
Белинский был очень доволен своим ироническим отзывом о романе Загоскина, в то время занимавшего высокий пост (был директором московских императорских театров).