В 1-й части «Обломова» герой разражается следующей тирадой против обличений в поэзии; разговаривает он с литератором Пенкиным.
— Нет не все! — вдруг воспламенившись, сказал Обломов. — Изобрази вора, да и человека тут же не забудь. Где же человечность-то? Вы одной головой хотите писать! — почти шипел Обломов, — вы думаете, что для мысли не надо сердца. Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб поднять его, или горько заплачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, — тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову… — сказал он, улегшись снова покойно на диван…
Или дальше:
— Извергнуть из гражданской среды! — вдруг заговорил вдохновенно Обломов, встав перед Пенкиным, — это значит забыть, что в этом негодном сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но все человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете из круга человечества, из лона природы, из милосердия божия? — почти крикнул он с пылающими глазами.
— Вон куда хватили! — в свою очередь с изумлением сказал Пенкин. Обломов увидел, что он далеко хватил. Он вдруг смолк, постоял с минуту, зевнул и медленно лег на диван.
Эти мысли теоретически развил потом Гончаров в статье «Лучше поздно, чем никогда».
Тонкая художественная работа приучила Гончарова быть осторожным и деликатным с «человеком», а его творчество прежде всего стремилось к познанию и справедливости. Лучшею характеристикой его деликатного обращения с человеческой личностью могут служить «Заметки о Белинском».
Рассказывает он, например, как Белинский напал на него из-за Жорж Санд.
— Вы немец, филистер, а немцы ведь это семинаристы человечества! прибавил он.
— Вы хотите, чтоб Лукреция Флориани, эта женственная страстная натура, обратилась в чиновницу.
Разумеется, Гончаров ничего подобного не говорил; он восставал только против сравнения Лукреции с богиней.
Посмотрите рядом с этим, как объясняет Гончаров часто обидные парадоксы и резкие приговоры Белинского.
Ему снился идеал женской свободы, он рвался к нему, жертвуя подробностями, впадая в натяжки и противоречия даже с самим собою, лишь бы отстоять этот идеал, чтобы противные голоса не заглушили самого вопроса в зародыше (VIII, 192–193).
А вот воспоминания о спорах с Белинским:
Я не раз спорил с ним, но не горячо (чтоб не волновать его), а скорее равнодушно, чтоб только вызвать его высказаться, — и равнодушно же уступал. Без этого спор бы никогда не кончился или перешел бы в задор, на который, конечно, никто, из знавших его, никогда умышленно бы не вызвал (ibid., 191).
Или вспомните, какою тонкой и дружеской кистью он обрисовал самолюбие Белинского:
Как умно и тонко высказывалось оно [самолюбие] у Белинского — именно в благодарной симпатии к почитателям его силы…[26]
Но все это говорилось по поводу исключительной натуры. Заглянем; в среду людей более обыкновенных.
В его воспоминаниях на первом плане стоит симпатичная фигура Якубова, его крестного отца и воспитателя. В эту личность уходят корни гончаровской поэзии и мировоззрения: здесь он полюбил это гармоническое соединение старого с новым; здесь прельщала и любовь к знанию, и гуманность, и джентльменство, и независимость, и снисходительность к людским недостаткам, и величавое спокойствие.
По-видимому, здесь место для некоторой идеализации, для этой лирической дымки. Нет, Гончаров осторожен с «человеком», его симпатия и любовь к человеку оскорбилась бы от прикрас. И вот на Якубова льются лучи гончаровского юмора.
— Человек побежит в обход по коридору доложить — «Владимир Васильевич», скажет он, или: «граф Сергей Петрович». Якубов вместо ответа энергически молча показывает человеку два кулака.
Между тем гость входит сам:
— А! граф Сергей Петрович, милости просим! — радушно приветствует его моряк, — садитесь вот здесь! Эй, малый! — крикнет человеку, — скажи, чтоб нам подали закуску сюда, да позавтракать что-нибудь (IX, 67).
Или дает он крестнику белые перчатки для бала.
— Да это женские, длинные, по локоть, — сказал я, — они не годятся!
— Годятся, вели только обрезать лишнее, — заметил он.
— Да откуда они у вас?
— Это масонские, давно у меня лежат: молчи, ни слова никому! — шептал он, хотя около нас никого не было (ibid., 76).
Характерно для творчества самого Гончарова отношение Якубова к взяточникам:
— Хапун, пострел! — говорил Якубов при встрече с таким судьей и быстро перекидывался на другую сторону линейки, чтоб не отвечать на поклон (ibid., 93).
Мастерски очерчена в воспоминаниях Гончарова фигура губернатора
Углицкого: жаль, что эскиз так эскизом и остался и не вошел в крупное произведение.
Для характеристики гончаровского отношения к людям всего интереснее следующее место в обрисовке Углицкого. Речь идет о рассказах Углицкого:
— Иногда я замечал при повторении некоторых рассказов перемены, вставки. Оттого полагаться на фактическую верность их надо было с большой оглядкой. Он плел их, как кружево. Все слушали его с наслаждением, а я, кроме того, и с недоверием. Я проникал в игру его воображения, чуял, где он говорит правду, где украшает, и любовался не содержанием, а художественной формой его рассказов.
Он, кажется, это угадывал и гнался не столько за тем, чтобы поселить в слушателе доверие к подлинности события, а чтобы произвести известный эффект — и всегда производил.[27]
Гончаров не очернил Углицкого: благодаря своему вдумчивому отношению к людям и справедливости он дал нам возможность выделить эту индивидуальность из десятка подобных Углицких.
В какую живую ткань далее в рассказе того же Углицкого из его молодости перемешано доброе и злое. Два закадычных приятеля устроили взаимные сюрпризы: один проиграл деньги, присланные другому из дому, где они были еле-еле сколочены, другой заложил в отсутствие приятеля все его ценные вещи, и оба простили друг другу.
Сколько в этом наивном коммунизме перемешалось и пошлого, и высокого, и как деликатно разбирает перед нами поэт эти нити. Говоря о Белинском, Гончаров прилагает к нему слова George Sand: «On ne peut savoir tout, il faut se contenter de comprendre».[28]
Не были ли эти слова и его собственным девизом? Гончаров любил покой, но это не был покой ленивца и сибарита, а покой созерцателя. Может быть, поэт чувствовал, что только это состояние и дает ему возможность уловить в жизни те характерные черты, которые ускользают в хаосе быстро сменяющихся впечатлений. Такой покой любил и Крылов. Он переживал в нем устои своих образов.
Портрет работы И. Н. Крамского, 1874Посмотрите на портрет Гончарова. У него то, что немецкие физиономисты (напр., Piderit[29] «Mimik u. Physiognomik», Detmold,[30] 1886, 64, 186) называют Schlafriges Auge.[31] Это лицо созерцателя по преимуществу. Два раза — в Райском-ребенке и старике Скудельникове — поэт дает нам заглянуть в область созерцательных натур.
Вот неопытный созерцатель-ребенок (IV, 51, 99):
…он прежде всего воззрился на учителя, какой он, как говорит, как нюхает табак, какие у него брови, бакенбарды; потом стал изучать болтающуюся на животе его сердоликовую печатку, потом заметил, что у него большой палец правой руки раздвоен посередине и представляет подобие двойного ореха. Потом осмотрел каждого ученика и заметил все особенности: у одного лоб и виски вогнуты в середину головы, у другого мордастое лицо далеко выпятилось вперед, там вон у двоих, увидал у одного справа, у другого слева, на лбу растут волосы вихорком и т. д., всех заметил и изучил — как кто смотрит. Один с уверенностью глядит на учителя, просит глазами спросить себя, почешет колени от нетерпения, потом голову. А у другого на лице то выступает, то прячется краска: он сомневается, колеблется. Третий упрямо смотрит вниз, пораженный боязнью, чтоб его не спросили. Иной ковыряет в носу и ничего не слушает. Тот должен быть ужасный силач, а этот черненький — плут; и доску, на которой пишут задачи, заметил, даже мел и тряпку, которою стирают с доски. Кстати, тут же представил и себя, как он сидит, какое у него должно быть лицо, что другим приходит на ум, когда они глядят на него, каким он им представляется?
— О чем я говорил сейчас? — вдруг спросил его учитель, заметив, что он рассеянно бродит глазами по всей комнате.
К удивлению его. Райский сказал ему от слова до слова, что он говорил,
— Что же это значит? — дальше спросил учитель. Райский не знал: он так же машинально слушал, как и смотрел, и ловил ухом только слова.